В Сен-Марселине случилось еще кое-что, что повлияло на всю ее дальнейшую жизнь. Однажды Моник проснулась и увидела, что ее правая ладонь распухла и покраснела. Возможно, она занозила ее в зарослях ежевики – сбегая из школы, продиралась сквозь них к музыкальному киоску – и не заметила. Началось воспаление. В больнице сделали операцию, но, как это нередко случается в гнойной хирургии даже и не в военные времена, за ней последовало еще шесть – и только седьмая была успешной! Рука походила на лоскутное одеяло, палец не гнулся. Она запомнила грустную улыбку матери на фоне белых больничных стен:
– Дорогая, доктор Руссель спас твою руку, но что касается фортепьяно…
– Я не стану певицей?
– Певицей – возможно: я обещаю, что, ког- да подрастешь, будешь учиться пению, но вот играть…
Ни мать, ни владелица пианино мадам Боссан и предположить не могли, что теперь все свое свободное время Моник будет просиживать за клавишами. Играть четырьмя пальцами – потому что пятый был мертвый. Разрабатывать руку. Спасаться музыкой от всего: боли, войны, неизвестности. С тех пор – и уже до конца жизни. А зрители на ее первых концертах заметят, что певица, выходя на поклоны, почему-то прячет за спину правую руку. Впрочем, потом это уже будет не важно.
Сен-Марселин – единственный город детства, куда она вернулась. Об этом вспоминает ее секретарь Мари Шэ. 1968 год, гастрольный тур вокруг Гренобля. Начало зимы, отвратительная погода, так что водитель ее серого “мерседеса” Пьер (он почему-то просит называть его Питером) особенно осторожен. И вдруг она почти кричит:
– Мы проезжаем Сен-Марселин? Сен-Марселин моего детства? Вы уверены, Пьер? Тогда поехали туда!
Они въезжают в городок и медленно кружат: церковь, площадь, ряды деревьев, новые улицы. Она ищет дом – и находит: он по-прежнему окружен садом, только уже никаких роз – ветер гоняет опавшие листья. Пьер и Мари видят, что ее глаза полны слез, она думает, что их не видно за стеклами очков, а они делают вид, что ничего не замечают. Перед тем как выйти из машины, она тщательно причесывается, подкрашивает глаза черным и губы – карминно-красным. Это ее стиль, стиль жгучей брюнетки, артистки, начинавшей в кабаре. “Красавица-ворона” – любовно зовет ее Михаил Барышников. Она обходит дом, обнимает какую-то женщину, появившуюся на пороге, потом идет в магазин перчаток и покупает двенадцать пар…
Совсем скоро будет написана одна из ее самых знаменитых песен – Mon enfance (“Мое детство”). До нее на встречах с журналистами, когда они спрашивали ее о детстве, она отвечала так: “Прошлое мне не интересно, у вас есть другие вопросы?” А после, с ангельской улыбкой: “Я все там сказала, мне уже нечего добавить”.
Какая глупость – я вернулась в город,
где прошло мое детство.
Тогда война дала нам передышку.
Захотелось вспомнить наш сад, дом в розах, георгины
и зеленые грецкие орехи сентября,
Услышать голоса братьев и сестры.
Я немного просила – вспомнить хотя бы на миг,
что была невинна.
Увы! Никогда не возвращайтесь туда, где живут
воспоминания вашего детства, –
иначе разорвется сердце.
Мне холодно, надвигается вечер.
И прошлое – это мое распятие.
Брюссель
Я никого не знала в Брюсселе. Я скиталась повсюду, бродила. Я ходила, много ходила. Все эти эпизоды бегства, исхода, попытки скрыться и спрятаться от кого-то или чего-то – я все их пережила на ногах. Для того чтобы идти вперед и как можно дальше…
Из неоконченных мемуаров Барбары
Брюссель – особенный город. То ли его срединное европейское положение, между Францией, Германией и Голландией на суше и напротив Англии на море, то ли вызванное этим пестрое смешение лиц и языков разных национальностей на улицах, – но что-то точно заставляло моих любимых героинь отправляться именно сюда. Здесь они мучились, страдали, приходили в отчаяние, но в итоге именно в этом городе находили себя и свое призвание. Почему героинь – ведь речь идет только о Барбаре? Потому что их две, и жили они в разных эпохах. Вторая (или первая) – Шарлотта Бронте, которая пережила в Брюсселе самую сильную и единственную в своей жизни любовь и, не получив на нее ответа, стала писательницей. Но это другая история. И вспомнила я о ней только потому, что и Барбара именно в этом городе стала певицей. Еще не Барбарой, но певицей – когда она в 1955 году окончательно вернулась из Брюсселя в Париж, в этом уже никто не сомневался. А любовь? Мужчин в ее жизни было немало, многие из них ей очень помогли, о многих она вспоминала с нежностью, но сердце ее принадлежало не им. Неслучайно в одной из самых знаменитых своих песен, обращаясь к своим слушателям и зрителям, она сказала: “Ma plus belle histoire d’amour, c’est vous” – “Моя лучшая история любви – это вы”. На то существовало много причин, и одна, возможно, главная, пряталась в переживаниях детства.
Она убегала от этих воспоминаний, пыталась вычеркнуть из жизни то, что происходило между ней и отцом, но вышло так, что она покинула Париж именно тогда, когда отец ушел из семьи навсегда. Рю Витрув, 50. Это был последний адрес, где семья жила еще вместе. Они поселились там в 1946 году. Сегодня это ничем не примечательная улочка в районе Шаронн в 20-м округе Парижа. Невзрачный пятиэтажный дом из серого кирпича, шестой этаж – мансарда – надстроен уже позже. На фасаде памятная доска: здесь жила Барбара с 1946 по 1959 год (ошибка: уехала она отсюда в 1961-м). Но тогда, сразу после войны, Моник нравилось это место: рядом кинотеатр, уютная средневековая рю Сен-Блез со старой церковью. Они жили на втором этаже, комната родителей выходила на улицу, комната Моник и ее сестры Регины – во двор. Оттуда доносились крики детей, ссорящихся соседей, летом сильно пахли стоящие там же мусорные баки. Двор был темный, солнце внутрь не проникало. Оттуда семья первый – и единственный! – раз отправилась на отдых к морю, в Бретань – в Трегастель. Море и пляжи были неправдоподобно прекрасны, но, как это чаще всего и случается, счастье омрачено: из Парижа приходит телеграмма о смерти бабушки, обожаемой granny. Отец против того, чтобы дочь ехала с матерью на похороны, но шестнадцатилетняя девушка едва ли не первый раз проявляет характер: “Я умоляла отца – он отказывал. Я угрожала ему, кричала, выла – он испугался. Я поехала”.
Что еще важного было до Брюсселя? Конечно, уроки вокала сначала у частного педагога мадам Дюссеке, а потом – у профессора Поле в консерватории на правах “вольнослушательницы”. Справедливости ради скажем, что, пока отец жил с семьей, он взял для нее напрокат пианино и помогал оплачивать занятия. За пианино она села сразу и – без всяких уроков – стала играть на слух. Напевала, шептала, рассказывала под свой нехитрый аккомпанемент какие-то истории – и в один прекрасный день заявила своим учителям, что хочет работать не в опере, а в мюзик-холле. Самое удивительное, что они с ней согласились и благословили. И вот она уже на прослушивании в театре “Могадор” – там требуются хористки в оперетту “Императорские фиалки”. В ответ на вопрос: “Что будете петь?” – соискательница гордо отвечает: “Бетховен, “В этой темной могиле…”. Спела. Дальше последовала просьба: “А теперь пройдитесь, поиграйте юбкой – мы хотим видеть ваши ноги”. – “Месье!!!” Но прошлась. И взяли – единственную из тридцати пяти претенденток. Сразу познакомилась с театральными нравами: на первом же представлении ее не предупредили о том, что в определенный момент круг сцены начнет движение, она зацепилась каблуком и едва не обрушила декорацию, изображающую церковь: та предательски закачалась, вызвав смех в зале. В своих неоконченных мемуарах Барбара вспоминает тесную гримерку, где девушки все вместе переодевались, помогали друг другу приклеивать ресницы и застегивать крючки на корсетах, хохотали и сплетничали о поклонниках, – и с гордостью скажет, что, когда она вернулась в “Могадор” в 1989 году с сольным концертом, ей уже полагалась отдельная просторная комната. “Теперь у меня были свой свет, звук, свое пианино – и своя публика, которая после концерта надолго забаррикадировала мой автомобиль на рю Комартен”.