— Вот так лучше.
Найти обвинителей из среды сенаторов, готовых взяться за это дело, не удалось, поэтому в качестве таковых осмелевший Сеян выставил собственных клиентов.
В суде Кремуций Корд произнес экспрессивную речь. Он процити-ровал Тита Ливия и других летописцев, которые отдавали должное Помпею, Катону, Бруту и Кассию. Если в итоге пути республиканцев разошлись с дорогой Цезарей, это не убавило морально-волевого достоинства патриотов Рима. Сам Август, воевавший с Брутом и Кассием, позволял историкам и поэтам воспевать их гражданскую доблесть. "Великие люди всегда способны оценить величие других, пусть они и выступают их соперниками, — говорил Корд. — А вот если теперь кто-то хочет, чтобы героев обзывали негодяями и разбойниками, то тем самым он пятнает в веках свое имя, выдает собственное ничтожество!" При этих словах Кремуций Корд посмотрел на Сеяна таким уничтожающим взглядом, что тот мог бы расплавиться от стыда и превратиться в грязную лужу, если бы только не был Сеяном.
"Время не обманешь, — продолжал оратор, — потомство воздаст каждому по заслугам, и если на меня обрушится ваша кара, то когда-нибудь помянут добрым словом не только Кассия с Брутом, но и меня!"
Завершив речь, Корд объявил голодовку и, уйдя через несколько дней к тем людям, которых он столь мужественно похвалил, лишил судей возможности оправдаться пред его обвинением. Однако сенат постановил сжечь книги опального историка. Но, как он и предсказал, свитки были тайно сохранены, впоследствии опубликованы, в результате чего позор и слава нашли своих героев. А народ на форуме насмехался над организаторами этой расправы. "Сколь смехотворно недомыслие тех, кто, располагая властью в настоящем, рассчитывает отнять память у будущих поколений!" — восклицали люди.
Сеян был вполне удовлетворен исходом дела. Суда времени он не боялся, пока сам располагал властью судить других. Он наконец-то вознамерился попросить у принцепса награды за обильную смертями борьбу с заговором и послал ему письмо.
Тиберий испытывал запредельную брезгливость к своим современникам, поэтому всемерно сокращал круг общения. Теперь, даже находясь в столице, он сносился с внешним миром письменно. Конечно, Сеяну был открыт доступ к принцепсу в любое время, но все же в данном вопросе он предпочел путь скромного сенатора.
Прочитав послание друга, Тиберий разочарованно усмехнулся. "И ты, Луций, туда же, — грустно произнес он, размышляя вслух, как это свойственно одиноким пожилым людям. — Тоже власти захотел. Какой же это яд — власть! Сколь необорим недуг тщеславия! Но все же совесть у тебя еще осталась, если ты не посмел высказаться мне в глаза. Впрочем, я сам пробудил в тебе такую надежду, когда вознамерился породнить тебя с семьею Клавдия. Жаль, его парень умер вскоре после помолвки. А племянница-то, Ливилла, какова? За моею спиной сошлась с таким удалым молодцом: не стал бы он просить руки Ливиллы, не заручившись ее согласием; слишком высокий уровень для него. Бедный мой Друз, едва остыл твой прах, а жизнь уж заметает след и приводит в твое ложе преемника… Так, значит, ты, Луций Элий Сеян, всаднического рода, возжелал быть отчимом моих внуков? Ты решил встать вровень с нами, Цезарями? А для чего? Чтобы претендовать на власть, не иначе. Хватит мне и Агриппины с ее тремя сыновьями. Нет, ты, Луций, хорош в роли Сеяна, но как Цезарь мне не нужен… Все и всех ты отняла у меня, власть, вот и на последнего друга замахнулась".
Погрустив еще некоторое время, Тиберий принялся писать ответ. После витиеватого вступления, содержащего много приятных слов, вложенных, однако, в формы холодной вежливости, он посетовал на свою долю, принуждающую его руководствоваться не собственными желаниями, а политическим расчетом. "Был бы я рядовым гражданином, пекущимся лишь о себе и своих близких, я ответил бы тебе, что вверяю судьбу Ливиллы ей самой. Пусть бы она решала, сохранить ли ей верность покойному мужу, как сделала ее мать, или разжечь новый домашний очаг, — писал он. — Но в моем положении я должен думать о том, какие последствия в обществе вызовет этот брак, как он повлияет на расстановку сил. Ты утверждаешь, что, соединившись с Ливиллой, упрочишь безопасность ее детей, а также и своих собственных, защитишь их от нападок Агриппины. Твоя бдительность сомнению не подлежит, но такой союз обострит конкуренцию между Ливиллой и Агриппиной. Тогда и без того шаткий мир в нашей семье рухнет". Дальше Тиберий дал понять, что отлично разглядел в послании Сеяна его претензию на существенное повышение своего статуса, и в принципе не считает эту претензию необоснованной, но предполагает удовлетворить ее позднее и другим способом. "Впрочем, я не стану противиться ни твоим намерениям, ни намерениям Ливиллы", — написал он в завершение формулу благожелательной вежливости.
Тиберий украсил свой отрицательный ответ Сеяну многими похвалами в его адрес и намеками на грядущие перспективы. Но все же принцепс опасался, что этот инцидент разлучит его с другом. Однако Сеян повел себя так, будто его отвергнутой просьбы не существовало. Как настоящий профессионал, он не смешивал неудачу в личной жизни с несением государственной службы. Тиберий был очень благодарен ему за такую верность, граничащую с самопожертвованием, и с тех пор стал доверять ему еще больше.
Тогда же принцепс столкнулся с упреками в заносчивости. Поводом послужила инициатива Испании, верхушка которой изъявила намерение возвести храм Тиберию и его матери. Тут-то народ и вспомнил о подобном храме в Азии, где уже отправлялся культ принцепса. Рим снова на разные голоса возмущался порочностью души своего правителя.
Провинциальная знать мечтала лестью заслужить себе привилегии. Как еще она могла отличиться! Но Тиберий проклинал угодливость подданных, которая лишь дразнила неутолимую ненависть к нему столичного плебса. Вздыхая о своей тяжкой доле жизни на публике, он направился в курию и там несколько часов оправдывался за испанскую аристократию с ее низкими помыслами. "Да, я по примеру Августа позволил открыть в Азии храм, где отправляется мой культ, объединенный с почитанием сената, — говорил Тиберий перед наслаждающейся его затруднением аудиторией. — Но позволение такого рода культа в единичном случае не означает его повсеместного распространения". Поговорив еще некоторое время о бережном отношении к культу принцепса, который в первую очередь должен быть связан с Августом, он высказал свои представления об увековечивании собственного имени. "Что я смертен, отцы-сенаторы, и выполняю человеческие обязанности, я свидетельствую перед вами и хочу донести до потомков мысль, что они воздадут мне достаточно, если сочтут меня не опозорившим моих предков, — говорил Тиберий, стараясь не замечать завистливых глаз и ехидных ухмылок. — Лучшей памятью обо мне будет признание, что я честно заботился об общем благе, не страшась навлекать на себя вражду. Эта память станет мне храмом в ваших сердцах, прекраснейшим и долговечным моим изваянием. Пусть лучше мой образ добрым оттиском запечатлится в людских душах, нежели в холодном камне. Мраморные изваяния превращаются в могильные плиты, если их не согревает людская любовь. Поэтому я молю богов, чтобы они сохранили во мне до конца жизни здравый ум, способный разбираться в делах божеских и человеческих, а сограждан и союзников прошу, чтобы, когда я наконец-то уйду, они по достоинству оценили мои дела и с добрым чувством произносили мое имя. Никаких же других памятников, прошу всех запомнить, мне не надо".
Трогательная откровенность принцепса и его претензия на скромность вызвали насмешки Курии. А в народе, обсуждая эту тему, говорили: "Серая личность, не способная к высокому полету мысли! Обыденная натура! Он вполне доволен теперешним положением и даже не мечтает об увековечивании своего имени! И такое ничтожество возвышается над нами!"
Один только Сеян радовал принцепса, а все другие разочаровывали и удручали. Очередной судебный процесс по делу об оскорблении величия превратился в сатирическую буффонаду по осквернению репутации Тиберия.