Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И вот теперь, после посещения «общественницы», я одинока, я беспощадно одинока! Мужа раздражает любой разговор о ней, о ее посещении. Он вымучивает слова утешения и спешит вернуться к газете. Что же мне делать? Что делать? А если она придет еще раз? Выступление? Перед кем должно было быть мое выступление? Перед психиатрами? Перед юристами? Что-то вроде очной экспертизы — ведь до сих пор все, что делалось против меня (если делалось), то — только заочно! Да-да, меня ни во что не посвящали. И сейчас не хотят посвящать. Хотят превратить меня полностью в неодушевленный предмет. И в то же время соблюсти букву закона: дескать, она на нашем заседании присутствовала, мы не ставим диагноз в отсутствии!

Но мой муж… И он мог?.. Конечно, как жена я никуда не гожусь. Не хозяйка. Не мать. Ничего не умею… Да для чего же было уезжать со мной? Неужели не проще было расстаться там, в Москве? Да, я много раз бывала несправедлива к нему. Не думала о нем. Думала о себе. Вернее — о своих настроениях. Об оттенках переживаний. Но ведь не месть же это, Господи! Теперь, когда я здесь совсем, совсем одна! Теперь, когда, кроме него с сыном, у меня больше никого нет! С сыном я ничем не могу делиться. Он ребенок. А мать осталась в Москве.

Вы понимаете: самое невыносимое — это ждать, ждать… Быть в неизвестности. Что тут вокруг меня творится? И может быть, все все знают. Кроме меня. Это — какой-то заговор молчания! А спрашивать я боюсь.

Пока эта Маша была тут, у меня все время вертелось на языке: скажите, а где мы с вами живем? Ведь можем же мы предположить, что мы не на Ближнем Востоке, не на берегу Средиземного моря… Не в Израиле. Только предположить! Может быть, это заставило бы ее разговориться, пролило бы какой-то свет. Но я боялась. Свой вопрос я загоняю внутрь. Ведь если я свой вопрос задам, моя «ненормальность» сразу же выяснится. Нормальные люди хорошо знают, где они живут. Нормальные люди не задают безумных вопросов. Вот когда у меня будут факты (нельзя же все строить только на догадках), или когда у меня будут более конкретные предположения, я начну как-нибудь незаметно, невзначай расспрашивать… Боюсь. Заранее боюсь этой минуты.

Значит, мне остается терпеть и ждать. Обратиться к доводам разума. Это советует мне сделать муж. Этого хочу я сама.

Тут по радио, по телевизору звучит иврит. Довольно часто и письма приходят — в особенности деловые — на местных бланках, на иврите. В этих письмах мне предлагают иногда вечера, встречи… Говорят, что я должна написать какое-то заявление для того, чтобы начать получать стипендию. Заполнить анкету. О, анкету! Какой-нибудь донос на себя.

Кстати, анкета — на иврите, и следовательно, для меня недоступна. Надо кого-нибудь просить перевести. Кого? Муж еще тоже не настолько знает иврит, чтобы перевести каждое слово. Кого просить? Кому можно довериться? Нет уж, пусть лучше анкета лежит без движения…

Итак, я — здесь, то есть там, куда я ехала. В Израиле. Я готова это признать. Но означает ли это, что все благополучно? Разве меня не могут схватить, когда я сажусь в автобус, например, и привезти не домой, а совсем в другое место? Конечно, в свободной стране это невозможно… Разве что по ходатайству родственников… Если я уж слишком мешаю. А что? Разве не бывает случаев, когда и на Западе (и это делает семья) человека могут упечь в сумасшедший дом?

Я не понимаю только и никогда не пойму, для чего мужу понадобился наш выезд из Москвы. Там, в Москве, было много оснований взять меня и отправить в институт Сербского на экспертизу, и признать невменяемой, и запереть в какую-нибудь психиатрическую больницу. Почему же меня не взяли? Почему дотянули до сегодняшнего дня? Ведь это — годы, годы лишних мучений и неопределенности, а все могло так просто, так быстро решиться.

Ведь взяли же Петю. А Петя куда нормальнее меня. Он такой сдержанный, немногословный. То, что у Пети трое маленьких детей, их не остановило. И тем более не могло остановить в случае со мной: у меня только один сын, и он постарше Петиных.

Да, но я не о том… Я говорю Вам, что если моя семья хотела от меня избавиться (чудовищная мысль!), то там это было проще простого… Но может быть, муж не хотел это смешивать с политикой, не хотел предавать меня? Да, да, так оно и есть. Там он был не в состоянии, морально был не в состоянии такому делу помогать. Он сам слишком много пережил. Другое дело — здесь, когда не надо больше смешивать вопросы здоровья и вопросы политики… Тут уж его совесть может быть спокойна. Меня посадят не потому, что я неугодна, а потому, что я действительно больна. Ведь он думает, что я больна. Он даже уверен в этом. И меня надо, по его разумению — спасать. Конечно, тут у него есть мысль о себе, о своем спокойствии, но он, может быть, ее даже до сознания не допускает. Он думает обо мне, и это дает ему силы пригласить тетю Машу… Вот именно. Это — то же самое, что когда-то попыталась сделать со мной моя мать.

Это было давно, задолго до рождения моего сына. Я тогда училась в институте. Училась я не хуже других. Ни на капельку, нисколько не хуже. Но это не остановило мою мать. Для нее оказалось достаточным, что я иногда лежу на кровати в неподвижности, с полными слез глазами. А это было у меня из-за отношений с моим мужем (я тогда еще не была замужем за ним), из-за моей безответной, как я думала, любви к нему.

И вот моя мать, не долго думая, повезла меня… Повезла, как она сказала мне, в клинику — на консультацию. Там со мной почти и не разговаривали.

— У вас бывают галлюцинации? — Ручка, не дожидаясь ответа, ходила по бумаге. — Слуховые? Зрительные?

Не было у меня никогда никаких галлюцинаций!

Но все было предрешено. После короткого опроса, при котором мои ответы никакого значения не имели, канцелярский лист был заполнен, был сделан знак рукой, и санитары просто пошли на меня.

Там, в дверях палаты, куда они притащили меня, уже ждала женщина-психиатр с исступленными, странными глазами. Я сказала, что хочу войти в палату сама, не насильно, пусть меня выпустят. Она кивнула, и руки моих тюремщиков разжались. Я вышла из клиники и пустилась бежать…

Больше мать своих попыток не повторяла. Я окончила институт, вышла замуж, родила сына. А теперь мой сын — почти в том возрасте, в каком я была, познакомившись с моим будущим мужем! Ну как же можно — целую жизнь сравнить с короткой встречей в автобусе, с поверхностным автобусным разговором с «общественницей»?

И еще: мой муж — он знает всю мою жизнь с ним — не может все-таки забывать, что всю свою жизнь я много и довольно плодотворно работала. Уже один этот факт говорит в мою пользу. Надо ли меня запирать?

Конечно, там, в Москве, не вся моя работа давала отдачу: часть ее шла в письменный стол. Оставалась в одном экземпляре. И страх был, постоянный страх: что не только-этот единственный экземпляр заберут, но и меня заберут. Ведь поэтому, вернее, и поэтому — мы и уезжали!

Конечно, очень может быть, что муж устал от меня. Устал… Но разве мой конец, мое последнее отчаяние, моя душевная смерть, насильственное заточение (такому подвергся Петя) — может принести ему облегчение, дать, наконец, желанный отдых? Разве он может стать после этого счастливым? Неужели он больше совсем не любит меня? Но ведь он до сих пор говорит мне о любви… Зачем?

Он, конечно, считает, что без него я пропаду, одна я жить не в состоянии (я действительно совсем неприспособлена к жизни), а так — он больше не в силах, к тому же и для меня, считает он, это не жизнь, а мучение, а значит — надо что-то делать. Вот почему он приглашает «общественницу» — наверняка у них договоренность была о ее приходе! Вот для чего он выходит в другую комнату, давая мне возможность выговориться перед ней… Пусть, дескать, убедится в моей ненормальности. Но я — смолчала! Да-да, я смолчала. Я ни разу не спросила ее: где мы живем, в Израиле или нет? Я вела себя сдержанно. Тем более, что я и сама понимаю: живем-то мы в Израиле. Но… В любой стране многое от семьи зависит, я Вам уже сказала. То есть все в ее руках. И как только муж не понимает: я достаточно нормальна для того, чтобы объясниться со мной. Не надо никаких уловок.

7
{"b":"592017","o":1}