Почему я вообще согласилась на эту встречу? Было инстинктивное желание что-то улучшить, повернуть, поверить, что я — в Израиле. И стихи я читала, обращенные к Израилю: вот, дескать, взгляните! Я-то к вам — всей душой, и строчки у меня — вполне разумные!
Но чем дольше я читала, тем все более колючими становились глаза собравшихся. Если бы кто-нибудь улыбнулся! Если бы меня о чем-нибудь спросили!
Нет, никто не улыбнулся и никто ни о чем не спросил.
И напрасно было чего-то ожидать — хорошего, доброго, непредвиденного. «У нас никогда ничего не случается». Сбывались, сбывались эти слова! Сбывался весь опыт жизни.
Когда мы с мужем возвращались домой, шедшие за нами по пятам незнакомые люди громко говорили:
— Даже врачи пожалели.
Пожалели? Как это понять? Пожалели — то есть не схватили тут же на месте? В таком случае действительно пожалели. Дали отсрочку. Не увезли… Ничего мне не сделали… Только смотрели. С пристальным, цепким вниманием смотрели!
Можно ли так жить? И ведь никто не поставил в известность, что вместо любителей стихов соберется комиссия врачей. Но я догадывалась… Да, я заранее предчувствовала это! Я не хотела ехать. Я не хотела выступать. Но ведь, согласитесь, сидеть дома — всегда, в неизвестности, в ожидании — тоже невмоготу… Страхи усиливаются.
Да, мне ничего не хотят объяснить, но дышать не дают.
Гражданин пенсионер бессменно дежурит под окном. То прохаживается по дорожке, то сидит у подъезда. Мне скажут: «Он выходит из дома просто так, подышать воздухом». Нет, ничего подобного! Просто так — незачем бессменно находиться под моим окном. Может быть, он ждет, когда я, наконец, разобью стекло — и тогда можно будет с полным правом увезти меня в больницу. Или совершу какие-нибудь иные поступки, опасные для окружающих. Вот он и маячит под окном, и ждет, ждет.
Муж любит разговаривать с ним. О чем они говорят вдвоем, когда я вижу их под нашими окнами, но голосов не слышно? Не знаю, но можно догадываться… Можно предполагать…
Только почему же все это так долго? Ведь если меня надо убрать, то совсем ни к чему эти долгие четыре года.
Мне оставлена видимость свободы: я могу выходить на улицу, и даже одна. Но на улицу выйти — все большее для меня мучение. Совсем стало невмоготу всегда проходить мимо гражданина пенсионера, быть постоянно в сфере его наблюдения. И я не хочу смотреть сквозь жалюзи, как он дежурит под моим окном!
Единственная возможность разомкнуть этот круг — все-таки, в конце концов, написать официальное письмо — к тем, кому ведать надлежит, — пусть мне, наконец, предъявят обвинение!
Я-то знаю, что на мне никакой вины нет, кроме моего «инакомыслия». Но и этого для них достаточно, более, чем достаточно! Пример — Некипелов, которого за единственный экземпляр стихов подвергли принудительному помещению в институт Сербского. Вот о чем я должна была помнить!
Бывают минуты, когда я готова написать опровержение (кажется, это так называется?). Дескать, раскаиваюсь в своем образе мыслей, сожалею и так далее. Не ведала, что творила. Может быть, после этого гражданин пенсионер перестанет караулить под окнами?
Нет… Смешно и надеяться.
Я пересекала двор. В одной из машин, стоявших во дворе, сидел водитель. Он явно чего-то выжидал. Он подождал, пока я подойду поближе, а затем неожиданно дал задний ход и стукнул другую стоявшую машину. Спрашивается, для чего ему это понадобилось? Если он хотел развернуться, то места во дворе вдоволь. Вся широкая площадка была почти пуста. Нет, он расчетливо выждал, пока я приближусь, а затем, примерившись, саданул другую машину. Ясно, что дело хотели представить так, будто бы я (я!) пыталась броситься под машину. И тогда, дескать, водителю ничего не оставалось, как дать задний ход и наехать на чужую машину. Явно сфабрикованное дело!
Как видите, пускаются во все тяжкие, чтобы уличить меня. И свидетели есть: тут же, неподалеку от дома, меня встретили соседи, которые при случае подтвердят, что у меня был «безумный» вид.
Такая бессильная, разъедающая горечь. Очень мне нужно было в своем же дворе кидаться под машину. Нет, если я подумаю об уходе из жизни, я придумаю что-нибудь не такое нелепое. Но они, видя, что я веду себя как нормальный, благоразумный человек, пускаются во все тяжкие.
А то еще — такой случай. Мы с мужем шли по поселку, и вдруг какая-то женщина, растрепанная, в халате, бросилась при виде меня к забору хибары, мимо которой мы проходили, и принялась протяжно выкрикивать что-то. Что же, они рассчитывали, что я остановлюсь возле нее и тоже начну завывать? Нет, я осталась внешне спокойной: не замедлила шага и не ускорила.
Вот какими игрищами занимается наше родное ГБ!
Меня мистифицируют.
Мне подбрасывают большие палки (то там, то здесь они валяются на дороге) в надежде, что я воспользуюсь ими. Вот и психолог как-то вылез из своей машины с большой, увесистой палкой в руках. Они надеялись, видимо, что я перепугаюсь, — может быть, выхвачу палку у него из рук.
А тощий сын психологов (тоже психолог) принялся как-то, вылезая из своей машины, скручивать, поглядывая на меня, толстенную проволоку.
Всех провокаций не счесть.
Мальчишка возле магазина, едва я приблизилась, вдруг опустился на четвереньки и несколько раз прошелся так вокруг клумбы.
Женщины, живущие в нашем и в соседнем доме, то и дело выходят во двор в халатах, очень схожих с больничными. И не только во двор: и в проулке, и возле магазина можно встретить женщин в халатах.
В парикмахерской, куда я зашла как-то через силу, девчонка-парикмахерша строила мне рожи (я видела, видела в зеркало), а затем стала поливать мне голову не теплой, а холодной водой, пока ее не остановил пожилой старший парикмахер, сам домывший мне голову.
Значит, я публично объявлена невменяемой (даже незнакомая парикмахерша знает меня и кривляется!), и все ждут, чтобы я как-нибудь порезче проявила свое помешательство.
А разыгранный пожар в автобусе? Они даже действительно подожгли какую-то бумагу, и бумага загорелась на сиденье. Несколько человек закричали: «Пожар!» — и принялись хлопотать вокруг, гасить сумками. Они таким образом хотели спровоцировать меня, вызвать какой-нибудь аффект.
Так что меня не только толкают в болезнь, но теперь пошли дальше — стараются вызвать меня на какую-нибудь безумную выходку. И кто знает, может быть, они своего добьются. Хотя я сдерживаюсь, изо всех сил сдерживаюсь!.. Я все должна скрывать: и свою горечь, и свой страх, и свое удивление.
А муж ведет себя так, будто ничего особенного вокруг меня не происходит. Правда, он подолгу и словоохотливо беседует с психологами, иногда поднимается к ним наверх, и я жду его обратно с замирающим сердцем. С тощим сыном психологов, когда тот подруливает на своей гладкой машине, обменивается, вытянув руку, знаком-приветствием. Свой — своего встречает?.. А семнадцать лет жизни со мной, а сын? Это — не останавливает мужа, он вытягивает руку, приветствуя тощего сына психологов.
В какую ловушку я попала! И нет выхода, и не будет выхода, как в московском метро, где и таблички висят: «Выхода нет». Да, выхода нет и не будет; если только я и в самом деле не решусь на какую-нибудь крайность.
Я начинаю все яснее осознавать, что живу не в Израиле (ибо не могло бы в свободной стране, в свободном мире вокруг меня твориться такое), я осталась в ведении тех, от которых пыталась уехать.
Вокруг меня нет друзей и нет знакомых, а есть — служащие. Одни из них более человечны, другие — менее, и только. Выезд из СССР оказался обманом, фикцией, а шумящий вокруг меня иноязычный мир — гигантская мистификация. На днях по телевидению — сквозь иврит — громко прозвучал гимн Советского Союза.
Я не понимаю, для чего им все это понадобилось. Может быть, из меня хотят сделать преступницу, навалить на меня неизвестные мне преступления? Какие? Я никогда ничего не украла, я никого не убила.