Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Видите, все совсем не так плохо. Какие там два месяца! Завтра, завтра я получу от Вас письмо. Я-то Вам пишу редко. Но это значения не имеет. Получать — я должна обязательно часто: я не могу иначе. Не отталкивайте меня, добрый, дорогой друг, не отталкивайте меня, иначе я совсем задохнусь. Обещаю Вам, что больше не буду бояться, если, благодаря этому, Вы будете писать мне чаще. Выпьем за Ваши письма, за то, чтобы они шли ко мне одно за другим… Одно за другим… Ах, как хорошо, хорошо! Прямо тепло разливается по телу! Если бы я всегда могла в таком состоянии быть, я бы забыла о том, что такое страх… А как же не бояться? Как было мне не бояться? Конечно, мои соседи по дому — там — могли и не бояться. Ведь страх рождается из действий. О, об этих соседях, о здешних, я не говорю: у них такой вид, будто они сами могут изолировать кого угодно. Да… Так вот. Страх рождается из действий. Если меня тот же Петя спрашивает с подчеркнутым значением: «Можно позвонить с твоего телефона?» (Ведь опасно, опасно! Телефонные разговоры подслушивают!). Преодолевая страх, я говорю Пете: «Звони…» — «Но я буду, — предупреждает он, — звонить в такую квартиру». Если — обрывают самый безобидный разговор на полуслове, — «Продолжим в ванне…» (Принято считать, что в ванной комнате нет подслушивающей аппаратуры). Если — вокруг меня страх и страх и совсем нет ощущения безопасности… Здесь-то мои листочки, разбросанные повсюду, лежат, я все никак не соберусь их сложить, перевязать, убрать. Давайте выпьем за то, чтобы их так и не пришлось прятать, чтобы они никому здесь не мешали! Вот… Мне сейчас стало еще лучше. И я Вам объясню… Может быть, Вы не поняли, почему, после того, как арестовали Петю, нужно было о листочках своих подумать. Да и не только стихи у меня были, была и самиздатовская литература. Запрещенная. И вполне понятно, что после ареста Пети вызывать будут — кого? — его знакомых. К кому придут с обыском? К его знакомым… Вот почему мне пришлось собирать все и увозить.

Вот, посмотрите: на столе, и на диване, и на маленьком столике лежат мои странички. Я их не прячу… И книги любые у нас. Да разве там это возможно? Значит, условия моей жизни изменились, изменились… Значит, я могу читать все, что я захочу, и говорить все, что я захочу… И никто меня не тронет. И здесь совсем не просто, совсем не так просто что-нибудь сделать с человеком, посадить в сумасшедший дом, например. Для этого требуется еще подтверждение соседей (а они-то дадут такое подтверждение, дадут!), что человек этот в обществе невыносим. Давайте выпьем за то, чтобы у соседей менялись к лучшему лица, когда они встречаются со мной взглядом. Потому что… нельзя же так. Ведь я согласилась изменить жизнь, все оставила — именно ради хорошего. Ради понимания, общности, свободы. И не в каком-нибудь абстрактном смысле. А именно в том смысле, что мне не будет встречаться человек с собачонкой — тот самый, который там, в Москве, шел между роялем и рядами, когда Петя в зале пел. Ну, и разные другие… невеселые здешние впечатления.

Давайте выпьем… Вы ведь слышите, Вы ведь понимаете меня? Какое это счастье — понимание! В таком случае, я не боюсь. В таком случае, мои страхи остались там, в Москве — вместе с машинописными экземплярами книг, за которые сажают. А тут на книжных полках (сами полки — те же, московские) стоят любые стихи, любая проза, — и никто меня не трогает… не тронет… Правда? Давайте выпьем за то, чтобы это была единственная, твердая, окончательная правда!

А может быть, все это кажется мне? Кажется, что мое положение отличается от положения других… О, какое это было бы счастье! Но ведь мне сказали, дали понять… да, сказали… Мне сказали: да, отличается. Кто? Знакомая. Или — мало знакомая, или — плохо знакомая. Не все ли равно? Но слово сказано, сказано слово! Но не сказано мне, чем именно мое положение отличается. Вот и гадай. Ведь и говорят-то со мной загадками. Ясно одно: свободному человеку в свободной стране такие слова не говорятся. Где же я? Я ведь прошу только, чтобы мне объяснили. Вы скажете мне, что я в Израиле. «Хорошо, — отвечу я. — Я ничего не имею против. Но почему мое положение отличается от положения других? Я хотела бы знать, чем именно оно отличается и в чем причина».

А в общем-то все слова замирают. Потому что — отъезд. Что бы там ни было — отъезд. Это не только у меня, это у многих, тоска эта необъяснимая. Потому что даже если все хорошо и мы действительно пересекли границу, то как с памятью управиться? Где-то там осталась подснежная вода, март… Ведь вылетели-то мы первого апреля (странный, обманный день!). Да суть не в том. Подснежная вода… Лирика?.. А может, по этой-то луже с подснежной водой больше всего и тоскуешь. А может, по льдинке на дороге, и не по любой, случайной, а по той самой, единственной, о которую всякий раз оскальзывался, возвращаясь домой. А может, по тому, особенному, прикосновению дверной щеколды к руке, когда открываешь дверь. Все повторится, а того, знакомого прикосновения дверной щеколды, никогда уже не будет.

А сколько подсознательных, никому не известных тосклинок (Вы понимаете, от слова «тоска»), сколько их накапливается в груди и давит, и давит, самой своей безысходной непонятностью давит, и просит выхода…

Безъязычная тоска, не умеющая излиться, не знающая слов ни на каком языке… Вы понимаете? Тоска, которую помнит и хранит тело.

А как стесняется дыхание, когда, бывало, подходишь к какому-то знакомому с юности дому, как начинает колотиться сердце. Уже давно там нет того, который жил вот здесь, на втором этаже, но остались деревья, скамейка стоит возле песочницы, та самая, по ней дождь барабанит, все то же, что было. Вы понимаете, там запах юности, там запах детства остался! И слава Богу, что есть у нас память… И надо ли от нее отстраняться?

Вы мне не даете никакого ответа. Хотя именно Вы могли бы мне объяснить…

Где я? Что представляет собой окружающая меня жизнь? Вы — далеко, но Вы сердцем можете почувствовать.

И снова ты пред взором видящим,
   О Вифлеемская звезда,
Встаешь над станом ненавидящим
   И мир пророчишь, как тогда…

Эти стихи Вячеслава Иванова, — помните, Вы мне их прислали тогда, в письме? Может быть, там, в Нью-Йорке, Вы увидели то, чего не вижу я здесь, но что ясно представляла себе в Москве — как встает звезда на небе Вифлеема.

Ах, как я ясно увидала это тогда! Или убедила себя в том, что увидала. Ведь для экзальтированной истосковавшейся фантазии нет границ и нет расстояний. В то время, когда вокруг меня и во мне все пустело, меня потянуло знойное тепло, жгучие краски юга, синева иерусалимского неба. Библейская земля… Она вставала передо мной зримо, и само звучание этих слов было благотворно. Да, да, точно, как над Вами в Нью-Йорке, надо мной в моем московском дворике и над тихой заснеженной улочкой вставала вифлеемская звезда.

И снова ты пред взором видящим…

Видящим, а не присутствующим.

Но ведь мне и здесь никто и ничто не мешает видеть.

Да как же это так? Неужели я не ощущаю, по какой земле я хожу?

Вот в том-то и дело, что не ощущаю. В том-то и боль, и главное горе мое. Да, не ощущаю! Потому что, если бы я была — там, то есть на Земле Обетованной, то у меня были бы мир и спокойствие в душе. И не было бы никакого страха.

А так — нельзя. Нельзя жить, постоянно скрывая свой страх. Такое напряжение может довести до чего угодно. Вот, приятельница опять сказала мне, что я больной человек. О, они наседают на меня с болезнями, окольцовывают меня, замыкают в болезнь! На глазах у меня она вытащила из сумочки и стала принимать какие-то таблетки, всем своим видом показывая, что это совсем не страшно. «У меня невроз, — говорила она, — я из дома никуда не выхожу без таблеток!»

10
{"b":"592017","o":1}