АКТУАЛЬНОСТЬ СРЕДНИХ ВЕКОВ И «НОВЫЙ МЕДИЕВИЗМ»
Теперь самое время дать ответ на ожидаемый вопрос читателей: в чем актуальность средневековой философии? Думаю, актуальность определяется тем, что вложено в ее исследование автором. Сама по себе средневековая мысль и актуальна, и неактуальна. Либо мы можем говорить о двух типах актуальности. Есть латентная актуальность и актуальность привходящая: актуальность философских решений, которые незаметно, не будучи узнанными, тайком направляют нашу проблематику, Я актуальность того, что еще не было испробовано, не было завершено или походя отброшено, но способно вывести нас из тупика, внести свой вклад в преодоление сегодняшних альтернатив. Существует и третий тип актуальности, проистекающий из первых двух, — признание непрерывности, схватывание неизменного позволяет отличать действительно нам принадлежащее от того, что мы повторяем вслед за другими, не ведая о том, что просто переливаем из пустого в порожнее.
Возьмем, к примеру, философию языка и ту проблематику, которая со времен Рассела играет в ней ведущую роль, — проблематику денотации и референции. Различение значения (meaning) и референции (reference) термина родилось в Средние века в виде оппозиции significatio и suppositio. Эти два понятия были ведущими на протяжении четырех веков логической теории. Они открывали перспективы, которые — вопреки скорополительному диагнозу Жане и Сеайа — не могли даже смутно предугадать философы поздней античности: теорию прономинальной кореференции (relatio), теорию временной референции (restrietio, ampliatio), теорию референции не существующих единичностей и проблематику предикации пустых классов, теорию ментального языка, семиотическую теорию универсалий и еще ряд теорий, которые даже независимо от рефлексии по поводу языка составляют саму сущность логики. Эта доктрина — вернее комплекс учений — известная под названием теории суппозиции, дает нам все три вышеуказанных типа актуальности. Речь может идти, прежде всего, о латентной актуальности: раздавленное сарказмами гуманистов, принесенное в жертву риторике и концепции языка, подчеркивающей его экспрессивные или эстетические способности (способности выражать многообразную явленность прекрасного), понятие «суппозиция» было насильственно изгнано из истории философии. К XVII в. оно уже прекратило свое концептуальное существование, хотя кое — кто, вроде Гоббса и Лейбница, еще хранил о нем воспоминание. Исчезновение из философии учения о референции не помешало ему выжить в дискурсивных практиках, которые на референцию не ссылались и не сохраняли существо и цель учения, но незаметно к нему возвращались.
В своих учебниках по логике неосхоластика уделяла большое место «свойствам терминов». Но застывшая в древовидных схемах классификация (по образу и подобию тех таблиц, которые в свое время были синоптически представлены в Сумме теологии Фомы Аквинского) являла собой натюрморт: неосхоластика упрямо рисовала его в обособленности от исследований, осуществлявшихся в это же время логиками из будущей «аналитической» школы. Неосхоластическая теория референции сводилась к теории языка, а она — к формуляру канонических примеров, заимствованных к тому же по большей части из Логики Пор — Рояля. Она была уже не аналитическим орудием философской мысли (каковым являлась на протяжении всего средневековья), но просто главой в учебнике, да еще и не применявшейся к проблемам языка и знака. Семантика была целиком поглощена психологией интеллектуальной деятельности и теорией ментальной репрезентации.
Следует подчеркнуть, что не «наследники» Средних веков — вроде Маритена с его Малой логикой — «пробуждали» интерес к доктрине референции. Возобновление пришло извне, из англосаксонской философской традиции (Э. А. Моуди, Ф. Бонер), которая сумела прочесть в средневековых текстах то, что так тщательно скрывала неосхоластика своим философским проектом и даже более того — всей своей исторической реальностью. Этот процесс возобновления начался где — то полвека тому назад и продолжается на наших глазах. Войдя в современные философские дискуссии, средневековая семантика получила развитие за пределами своей эпохи, своего культурного и религиозного пространства, то есть там, где у нее не было ни функционального места, ни творческой роли. Аналитическая философия придала Средним векам указанные выше вторую и третью формы актуальности, обновив забытые проблемы, самостоятельно обследовав те «возможности мышления», которые были неведомы ни классической логике, ни логике XIX века.
Конечно, мы можем задаться следующими вопросами. Как получилось, что столь важное понятие suppositio смогло стать тривиальным и исчезнуть из научного оборота? Как понятие репрезентации сумело подменить понятие референции? Как язык и семантический подход к реальности могли настолько стушеваться перед лицом репрезентации и психологии суждения? Короче говоря, как потенциально столь плодотворная теория сделалась настолько стерильной, что едва не исчезла вовсе?
Но вопрос можно задать также о смысле возвращения, позволившего ей вновь обрести важнейшие из утраченных функций. Говоря на языке психоаналитиков, должен ли прогресс философии — как в данном случае, так и в других областях — протекать в виде «возвращения вытесненного»? Такая гипотеза напрашивается, хотя она банальна, и, приняв ее, еще далеко не все будет сказано.
Показав, что характерная для аналитической школы манера философствования во многом близка тому статусу, которым обладала логика в средневековой университетской педагогике, проследив все параллели между средневековыми дискуссиями по поводу sophismata и пропозициональным анализом англосаксов (ему они отдают все силы, начав с пущенной в оборот Бертраном Расселом «лысины нынешнего короля Франции» [11]), мы еще не слишком далеко продвинулись и не затронули того факта, который напрочь противится всякой метапсихологической трактовке Истории.
У забвения есть своя позитивная и спасительная сторона: забытое не деформировано, и если оно возвращается, то возвращается в целости. Не все исчезнувшее по ходу Истории по природе своей способно вернуться. Забвение не дает гарантий. Нет золотого века мысли или потерянного рая, равно как нет животного, дикого, детского или полиморфного состояния истины, которое было побеждено, переделано, обуздано длительной дрессировкой. Если забвение часто сберегает, если оно может помочь памяти, стоит все же признать, что иные идеи не столько возвращаются, сколько случаются: они не были центральными ни в то время, которое их породило, ни тогда, когда мы полагаем их возрождающимися. Подобные идеи никогда не находили отзвука. Они ничуть не новее сегодня, чем пятью столетиями ранее. У них своя актуальность и своя длительность, относящаяся к ментальному пространству — в нем они формировались и никакому другому не были и не будут современны. Эти идеи просто ждут того, кто их воспримет, они дожидаются своей аудитории. Поэтому к ним не слишком подходит слово «возвращение», даже если это возвращение было бурным. Это мы должны откликаться на их зов, нам следует переместиться, войти в их время.
Короче говоря, каким бы ни был спрос на рынке, существует свободная актуальность — текучая, независимая от нашего представления об Истории, о ее «фигурах» и «моментах». Наша история, а тем самым наше настоящее, наша актуальность таковы, поскольку одни объекты для нас мыслимы, а другие никогда не входят в наше мышление. Каковы они — зависит от наших ответов, причем каждый отвечает сам за себя. Между манией экзегезы и радостями деконструкции сегодняшние читатели должны искать свой собственный путь, свой способ чтения, чтобы уразуметь, что им делать с ускользающим от них. Все вокруг осмысленно, перед нами составляются и распадаются смыслы, и все же, как говорил Хайдеггер, «мы все еще не мыслим» [12]. Когда мы обнаруживаем блуждающую идею и распознаем ее, то мы, напротив, знаем, что вошли в пространство, которое никогда не было нашим, а потому осознаем, что поиски нового шли впустую.