Что же касается философов XVIII–XIX вв., то они нам близки с очевидностью, они нам даже ближе, чем наши современники. Разве Критика чистого разума Канта, Наукоучение Фихте и Энциклопедия философских наук Гегеля не рисуют границы мира нашей мысли? Разве не они предоставили нам лексику и синтаксис философского опыта? Удаленность Средних веков во многом объясняется именно тем, что в них мы не находим собственной колыбели. Там нет «философов в греческом смысле слова», нет философской школы, нет cogito; отсутствуют код, лексика, средства выражения наших желаний и прихотей; нет ничего, что нас направляло бы, подкрепляло, образовывало. Средневековая мысль не входит в наши школьные программы: она даже не столько нам чужда и непрозрачна, сколько неведома и бесполезна, мы научились с легкостью без нее обходиться. К тому же, что мы сможем из нее узнать, даже если того пожелали бы? Достаточно открыть хорошую историю средневековой философии. В наличии есть превосходные, их даже немало [9]; но что мы в них обнаруживаем? В худшем случае, рассказ о каком — то невероятном путешествии, об Одиссее без Улисса и Итаки, в лучшем случае, план жуткого замка, испещренного неведомыми галереями, в которых каждый шаг будет вызывать из глубины плит эхо тысячи каменных мешков. Да и что такое хорошая история средневековой философии? Как вообще можно всерьез описывать десять веков истории мысли? Кто сказал, что эти столетия вообще способны составить историю? Каковы наши принципы периодизации? Становится ли автоматически «средневековым» все происходившее в Средние века? Обязательно ли совпадение начала и конца средневековой философии с началом и концом Средних веков? Или интеллектуальная история располагает собственным временем, даже несколькими временами, которые и совпадают, и противостоят друг другу в зависимости от природы проблем и от эволюции способа их выражения? Разве не существует инструментальной истории мысли, — истории чтения, письма, книг, дискуссий, — которая явно усложняет историю понятий и институтов? Наконец, разве не очевидно то, что само наше наименование «история средневековой философии» есть лишь порядок сигнатур, — великих и малых имен, которых сегодня называют «авторами»? Проблема заключается в том, что, пока речь идет о Средних веках, отсутствует логика патронимов, артикулирующая наше видение истории литературы. Огромная часть философских произведений средневековья анонимна, причем из всей массы безымянных текстов лишь самое незначительное их число доступно нам в печатном виде. Неведомые земли, составляющие статистически три четверти средневековой мысли, не располагаются ни на одной карте, даже в виде белых пятен. У нас есть каталог произведений без авторов и реестр авторов без произведений, мы располагаем какими — то первоначальными списками, но не в силах соотнести их друг с другом, как и заполнить пустующие колонки в каждом из них. За малым исключением, никто и никогда не писал историю философии, которая не зависела бы в основном от изданных источников. Наше видение Средних веков тем самым тесно связано с нашим издательским делом, а оно определяется сегодня случаем — годовщинами, празднованием стольких — то столетий «со дня», местным патриотизмом и вкусами эрудитов. Поэтому посредственности могут занимать места, которых у них никогда не было, и мы вынужденно говорим о них, зная, что своим существованием в литературе они обязаны старанию копиистов. Есть своего рода закон (он вызывает сожаление, но с ним приходится считаться), согласно которому «доступная для чтения рукопись» неизбежно превращается в «хорошо читаемую рукопись», а она, в свою очередь, становится привилегированным свидетельством значимости произведения. Возьмем лишь один пример: история логики XIII в. на протяжении более полувека покоилась на фикции. Случайность издательской деятельности поспособствовала тому, что благодаря Мартину Грабману мы получили современное издание учебников логики (один — англичанина Уильяма Шервудского, другой — португальца Петра Испанского, будущего папы Иоанна XXI). Опираясь на эти два источника, на протяжении нескольких десятилетий производились сравнения и сближения, был написан обширный сценарий, в котором труды двух этих «парижских мэтров» (один труд считался источником второго) способствовали созданию целой панорамы эволюций, антагонизмов, альтернатив, якобы присущих целому веку. Что осталось от всех этих филиаций, от сказок об «отцеубийстве», о борьбе между французами и англичанами, когда мы узнали, что ни Уильям, ни Петр не преподавали в Париже, что Уильям, считавшийся учителем Петра, в действительности преподавал в Оксфорде двумя десятилетиями позже того, как португальский логик написал свой трактат на севере Испании? Теперь мы знаем, что они вряд ли вообще слышали друг о друге. Да мы вообще не ведали бы об Уильяме, не будь его Введение в логику скопировано с удивительно хорошо читаемой рукописи (Nat. lat. 16617), изданной — к тому же довольно плохо — Грабманом.
В нашу концепцию мира и судьбы нужно включить то, что настоящие (если не «великие») авторы XIII века носили имена, вроде Nomen dividuum — в логике, Sicut dicit Remigius — в грамматике. Мы имеем дело с анонимами, со сколками университетского труда, сводками каждодневных дискуссий, репортажами о диспутах и контроверзах, в которых смешались мэтры и студенты, логики с кафедр и дебютанты; они обмениваются суждениями, репликами и контрдоводами согласно формальным процедурам логики дискуссий, заслуживающим специального анализа. Нужно обратиться именно к этой истории белых пятен и пробелов, дабы избежать клише, той манеры писать о прошлом, которая, в конечном счете, сводится к установлению меню обедов, дававшихся в честь лиц, зачастую просто не существовавших. Истинная история логики есть история дискурсивной вселенной, разного рода «puzzles» (sophismata), ролевых игр (obligationes); к ней можно подойти и со стороны школьных упражнений, и со стороны литературных жанров — в обоих случаях мы получим свою особую длительность, специфическое институциональное положение, автономную психологическую реальность [10]. Таким образом, история произведений литературы и доктрин образует целое, поддерживавшееся и сохранявшееся этим анонимным носителем, согласно которому и должно воссоздаваться это целое. Поэтому мы можем заверить потенциального читателя: то, что поначалу отдалит его от Средних веков, по прошествии времени и при лучшей информированности окажется как раз необходимым. На примере средневековья мы узнаем, что мысли не являются творениями индивидов, через головы коих они проходят, что эти мысли в целости и сохранности могут пережить индивидов, став наброском будущих жизней. Обнаруживаем, что мы — не столько родители наших творений, сколько пользователи мыслями, должники слов, лишенных субъекта. Понять историю мысли как анонимную историю (в чем, по нашему мнению, и есть первая задача медиевиста) — это не так уж мало. Подобный подход обусловлен не случайностями, не внешними для мысли катастрофами, но самой природой объекта. Дошедшие до нас тексты не были достойным образом похоронены, и мы получили их без титулов, без имен авторов, короче — без всей этой болтовни, такими они были скопированы, в такой форме обращались, без вычурностей и прикрас. Передать хотели не гравюру, изображающую индивидуальную стать, — речь шла о коллективной памяти и общем деле. Медиевист сталкивается по преимуществу с текстами. Он несет ответственность за прослеживаемую им историю, поскольку ему и только ему предстоит открыть ту или иную структуру, воссоздать ее генезис. Он может знать, что именно он ищет, но он никогда не знает заранее, что обнаружит. Он имеет дело с тем, что не было опубликовано, а, стало быть, с тем, что относится к непредсказуемому; полученные им результаты зачастую тем весомее, чем менее в них оригинальности. Сколько стратегий и аргументов, вышедших из под пера Оккама и Фомы Аквинского, представляли как безусловно личные, а на поверку они оказались «общими местами» эпохи, сколько было торжественно установленных на пьедестал доктрин, в которых потом не обнаруживалось ничего, кроме немых цитат целого их каскадаі Сколько было архитектурных сооружений из сложных фраз, которые на деле оказывались просто синтезом двух — трех сознательно соединенных рукописей. Такова материя, с которой имеет дело медиевист: мир циркулирующих высказываний, переходящих друг в друга и друг на друге паразитирующих. Все вместе они производят неожиданный новый эффект — эффект изменения и преобразования. Он был зрим людям средневековья, он стал темен для нас. вернуться Помимо классического английского варианта книги Э. Жильсона (Е. Gilson, A History of Christian Philosophy in the Middle Ages, London, 1955, которая целиком заменяет предшествующий ей французский вариант: Philosophie аи MoyenAge. Des engines patristiques a la fin du XIV' siecle, Payot, 1944), укажем на следующие работы: J. Marenbon, Early Medieval Philosophy (480—1150). An Introduction, London, Routledge and Kegan Paul, 1983; его же, Later Medieval Philosophy (1150–1350). An Introduction, 1987; L. M. De Rijk, La Philosophie au MoyenAge, Leiden, 1985; K. Flasch, Das philosophische Denken im Mittelalter. Von Augustin zu Machiavelli, colL «Universal — Bibliotek», Stuttgart, 1986; Mt. Beonio Brocchieri Fumagalli & M. Parodi, Storia della filosofia medievale. Da Boezio a Wyclif, Roma — Bari, 1989. Теоретические и методологические вопросы рассматриваются в указанной книге Де Рийка (гл. 1 «Le Moyen Age: Periode typiquement medievale?» и гл. 2: «Periodisation, critique des sciences et philosophie de l’histoire»), равно как и в разделе у К. Flasch, «Wozu erforschen wir die Philosophie des Mittelalters?», в kh. Die Gegenwart Ockhams, hg. Von W. Vossenkuhl und R. Schonberger, VCH Verlagsgesellschaft mbH, 1990, SS. 393–409. вернуться Об этих жанрах, одновременно литературных и педагогических, см. в связи с sophismata: N. Kretzmann, «Syncategoremata, Exponibilia, Sophismata», в кн. The Cambridge History…, pp. 211–245; A. de Libera, «La problematique de «l’instant du changement» au XIIIе siecle: contribution a l’histoire des sophismata physicalia», в кн. Studies in Medieval Natural Philosophy, ed. S. Caroti (Biblioteca di Nuncius. Studi e Testi, I), Firenze, 1989, pp. 43–93; по поводу obligationes см.: E. Stump, «Obligations: from the Beginnings to the Early Fourteenth Century», в кн. The Cambridge Hystory…, pp. 335–341; P. V. Spade, «Obligations: developments in the fourteenth Century», ibid., pp. 335–341; «Three Theories of Obltgattones: Burley, Kilvington and Swyneehed on counterfactual reasoning», History and Philosophy of Logic, 3, (1982), pp. 1—32. Obligatio представляет собой диспут, в котором друг другу противостояли два игрока, и каждый из них обладал своей ролью: respondens, принимавший (скорее, «обязанный принять») на время диспута определенную точку зрения или определенный подход, и орропепв, принуждаемый к redargutio, т. е. к противоречию. Respondens проигрывал, если во время диспута он был вынужден допустить суждение, противоположное тому, которого он держался в начале, либо, еще проще, если противнику удавалось привести его к тому, что он утверждал и одновременно опровергал один и тот же тезис. У каждого типа obligatio имелись свои правила. Чаще всего практиковался вариант, получивший название positio, при котором такая игра состояла из трех актов: соглашение, отрицание, сомнение — и предполагала две установки: знать и игнорировать (последнее относилось к суждениям, которые в целом противоречили фактам или были крайне далеки от интуитивно достоверного). Цравила positio логически формализованы у S. Knuuttila and М. Yrjoensuuri, «Norms and Action in Obligationnal Dispute», в кн. Die Philosophie im 14. und 15. Jahrhundert. In Memoriam Konstanty Michalski (1879–1947). Bochumer Studien zur Philosophie, 10, Amsterdam, 1988, SS. 191–202. Более детально на эту тему: A. de Libera, «La logique de la discussion dans l’Universite medievale», в кн. Figures et conflits rhetoriques, Bruxelles, 1990, pp. 59–81. |