Наступила гнетущая пауза.
«Само собой разумеется, не обрела,— ответил ему один молодой грузин,— по этой земле, на которой мы сейчас пируем, три столетия тому назад пронесся на огненных конях грузинский полководец Гиорги Саакадзе. По его следам революции едва ли удастся пустить корни».
Молодой человек хотел еще что-то добавить, но вдруг умолк, встретив взгляд Тамаза. Хотя он и был навеселе, однако почувствовал, что зашел слишком далеко. Свой ответ он, словно перчатку, бросил говорившему по-русски Берзину. Берзин же оставался холодным, точно нож гильотины. Тонкий, чуть заметный гнев блеснул на стали ножа. Он на миг улыбнулся, но улыбка тут же застыла, исказив его лицо.
За столом воцарилось глубокое молчание. Молодого человека звали Леван, от роду около 25 лет. У него было типичное для грузина лицо. Никакой профессией он не владел, да и не нуждался в ней. Радость жизни течет, как вода, как волна под лучами солнца. Леван и был такой живой волной. К чему гимн солнцу, если живешь в самом его сердце? Он не писал стихов. Для чего утруждать себя науками, если стоишь на краю отвесной скалы, видишь горного козла, в которого нацелена твоя стрела? У Левана не было особых склонностей к учебе. Он просто жил и радовался жизни. Был представителем элиты, прекрасной человеческой породы. Тысячелетия длился отбор. Леван иногда ифал в кино, великолепно изображая персонажи из феодальной эпохи. Именно на съемках он познакомился и подружился с Тамазом. Теперь Леван сидел за столом с вызывающим видом.
Чтобы сгладить общую неловкость, одна часть сотрапезников затянула песню, но смущение сказывалось и в пении. Вдруг один из пирующих встал и сказал: «Кони Саакадзе — это несравненный образ феодальной эпохи. Я полагаю, что нам лишь так следует понимать слова нашего друга. На грузинской земле и по сей день живет этот дух, и само собой разумеется, что пахать плугом революции на этой земле гораздо труднее, чем в каком-нибудь другом месте Советской страны».
Оратор ловко изменил смысл слов, сказанных до этого Леваном. Однако все восприняли это скорей как оправдание, нежели объяснение. Брегадзе снова помрачнел
И тут произошло следующее: Леван высоко подбросил яблоко в воздух и выстрелил из пистолета. Яблоко было прострелено в самой середине. Брегадзе наморщил лоб — мысленно он представил себе вместо яблока что-то другое. Атмосфера все еще была гнетущей, и лишь благодаря особому обаянию, исходившему от Левана, люди немного повеселели. Леван так уверенно попал в подброшенное яблоко и вел себя так непринужденно и весело, что увлек за собой и других. Берзину веселье было не по нутру, несмотря на то, что ему все же что-то импонировало в молодом человеке, он даже досадовал на себя за это. Вдруг он взглянул на Тамаза, пальцы которого со сдерживаемой нервозностью рвали коробку из-под сигарет. Берзин обрадовался этой нервозности Тамаза, так как инстинктивно почувствовал в нем тонкого противника. Тамаз избегал взгляда Берзина. Слова Берзина раздражали его. И еще одно обстоятельство беспокоило Тамаза: время от времени Берзин украдкой бросал взгляд на Нату. Тамаз перехватывал этот немой взгляд, в котором на мгновение уловил вдруг огонь. И Ната чувствовала на себе этот взгляд василиска. Взгляд этого человека пугал ее, по лицу промелькнула тень. Все это не могло ускользнуть от соколиных глаз Тамаза, и гнев овладел им. Всех охватило ощущение неловкости. Хозяева дома тщетно пытались развеселить гостей, бесцельно суетясь и снуя туда-сюда. Напрасно и Тамаз напрягал все свои силы. Наконец начался танец, но один танцор наткнулся на чурбан и упал. Все рассмеялись. Конечно, хотелось объяснить этот казус тем, что танцор пьян, но это было на самом деле не так. После этого кутеж возобновился, но теперь, казалось, что у самого Диониса поубавилось радости. И все же люди мало- помалу разговорились о том, о сем.
Слово «революция» прозвучало несколько раз так, как будто произносилось намеренно. Оба коммуниста ясно ощущали эту неестественность. Брегадзе и Берзин тоже разговорились. В конце концов слово «революция» стало повторяться так часто, что Леван не выдержал и воскликнул:
— Ради всего святого, объясните мне наконец, как понимать эту революцию?
— Вам этого все равно не понять,— ответил ему Брегадзе рассерженно.
— Что? — вскричал Леван в бешенстве.
Тамаз заметил, что произошло нечто, и бросил предостерегающий взгляд на Левана, однако чувство негодования охватило и его самого и он бросил вызов со своей стороны:
— Что же это, в самом деле, за революция, если ее так трудно понять?
В тоне Тамаза была ирония. Берзин почувствовал это. Теперь разговор продолжался уже на русском языке, и Берзин тоже ринулся в атаку:
— Революцию трудно понять не революционеру.
— Согласен. Тогда объясните мне лишь одно: вы до этого изволили заметить, что в России многие писатели поняли революцию. Позвольте спросить вас, многие ли из них были революционерами?
— Гм, гм... Количество трудно назвать... Я полагаю, что их немало.
— Настоящих революционеров?
— Гм, гм... Настоящих, может быть, и немного, но...
— Хорошо, не будем об этом спорить... Я хотел бы знать вот что: не могли бы вы вспомнить какой-нибудь художественный образ, в котором какой-нибудь, московский писатель или поэт пластически выразил бы идею революции?
— Таких образов столько, что просто трудно вспомнить что-нибудь конкретное.
— «Двенадцать» Александра Блока! — крикнул кто-то из поэтов.
— Я не верю в революцию, во главе которой шагает Христос,— отрезал Тамаз. Затем он снова обратился к Берзину: — Я хотел бы, чтобы вы показали мне подлинное, безо всяких прикрас лицо революции.
Берзин заметно смутился. Он хорошо знал современную литературу и знал, конечно, немало образов, символизировавших идею революции, но как раз теперь он не мог вспомнить ни одного. Чувствовал, что этого раздраженного человека ему ни в чем не убедить, и решил изменить тактику. Сделал вид, будто проиграл спор, и задал Тамазу коварный вопрос:
— А может быть, вы сами назовете какой-нибудь образ?
Тамаз поддался на уловку и ответил, не задумываясь:
— Я знаю один эпизод, но не из литературы.
На мгновение Тамаз забыл, что он хотел заставить именно Берзина привести какой-нибудь пример из литературы, но образ революции, который теперь пришел ему на ум, захватил, опьянил его. Он чувствовал неодолимое желание непременно сейчас рассказать о нем.
— Скажите, пожалуйста, и что это за эпизод? — произнес Берзин примирительным тоном. Другие присоединились к Берзину.
— Это история одной лошади,— сказал Тамаз.
— Опять лошадь,— сказал кто-то насмешливо.
— Это, наверно, потомок саакадзевского коня,—язвительно прошептал Брегадзе.
— Тихо! — потребовали все.
И Тамаз начал свой рассказ:
— В Полтавской или Воронежской губернии бушевала революция. В одной деревне восстали все: стар и млад, мужчины и женщины. Вооружившись дубинами, топорами, лопатами, ружьями, они напали на усадьбу помещика, который с семьей успел скрыться. Разъяренные крестьяне ворвались в помещичий дом и начали опустошать его. Все, что попадалось под руку, они уничтожали. Любая вещь вызырала у них ярость. Поражало то, что лишь немногие присваивали себе какую-нибудь ценность; почти все были охвачены манией разрушения. Одна группа крестьян направилась в барскую конюшню. Они взломали запертую дверь и ворвались внутрь. Лошади перепугались. Крестьяне вывели из конюшни бедных животных. Среди них выделялась одна лошадь: белой масти, без единого пятнышка, стройная, нервная. Все в ней олицетворяло собой радость земли, каждый мускул словно налит солнечным светом. Ее глаза искрились. Лица крестьян помрачнели. На мгновение они застыли перед этим чудом. Кто-то из крестьян дернул лошадь за поводок. В ответ на грубый рывок лошадь встала на дыбы. Толпа молчала, затаив дыхание. Вдруг кто-то дико закричал: «Да она же породистая!» Другой повторил за ним: «Породистая!» Затем то же самое выкрикнул третий, за ним четвертый, пятый... И вот уже вся толпа сбивчиво заорала: «Породистая! Породистая!» В этом крике слышались ярость и ненависть; рассвирепевшая толпа рвалась вперед, не зная, куда и зачем. Руки крестьян беспрерывно двигались, на устах застыл крик, в уголках рта пенилась слюна. Казалось, толпа ждет чего-то. Вдруг лошадь как-то странно заржала, словно ужаленная змеей, вздыбилась, рванулась и понеслась. Крестьяне побежали за ней, вне себя от бешенства. Лошадь чувствовала смерть, преследовавшую ее по пятам, и мчалась во весь сшор. Крестьяне подогнали ее к плетню и окружили. Лошадь уже готова была перескочить через плетень, но в последний момент один из крестьян успел схватить ее под уздцы; лошадь прянула и повисла передними ногами на плетне. Она дрожала всем телом. Кто-то дико заорал: «Содрать шкуру с проклятой скотины!» «Содрать с нее шкуру!» — стали вторить другие, поддержав это требование. В конце концов вся толпа дружно заорала: «Содрать с нее шкуру!» В крике толпы сквозили страх и ненависть. В мгновение ока были выхвачены ножи, косы, серпы. Крестьяне обезумели. «Породистая! Породистая!» — снова завопила толпа, завопила так пронзительно, словно боялась чего-то и хотела ревом подавить обуявший ее страх. С лошади живьем содрали шкуру,— закончил Тамаз, весь пылая.— Это и есть пролетарская революция.— И вдруг, будто вспомнив о чем-то, тихо добавил: — В этой лошади народ узрел символ эксплуатации, дал волю гневу, копившемуся столетиями. Вот это и есть кровавый образ революционной мести.— Взволнованный Тамаз умолк и сел на свое место,