Ната с напряженным вниманием слушала рассказ Берзина. Она была русская по матери, и ей нетрудно было представить себе необозримые русские степи. Через эти степи мчался тот легендарный бронепоезд, о котором рассказывал Берзин. Он не обладал особым красноречием, но слова его убеждали. Часто делал паузы. Перед глазами Наты раскрывалась картина беспримерной войны, в которой брат убивал брата. Пафос, с которым повествовалось о бронепоезде, увлек ее, и война представилась теперь как нечто неизбежное. Более того, ей даже показалось, что справедливость была на стороне бронепоезда, такая сила исходила от слов Берзина. Твердость, хладнокровие, непоколебимость, неумолимость — все это было в его рассказе. Он сообщил о многих эпизодах из жизни бронепоезда, и везде всплывала демоническая тень Троцкого, хотя Берзин старался осторожно упоминать о нем. Ната видела в Берзине несокрушимую веру и в то же время жестокую волю. Не был ли и он сам участником рейдов этого бронепоезда, подумала она. Эта догадка оказалась верной: в конце рассказа Берзин осторожно, как бы между прочим намекнул на то, что он был пассажиром и бойцом этого бронепоезда. Ната испугалась, когда услышала это. Она посмотрела ему в глаза и ясно увидела бронепоезд, людей в нем, спокойных, суровых, решительных. Ужас овладел ею. Наблюдая за этим человеком, она заметила в нем лишь две черты: порыв и волю; первый сродни зверю, второй — железу; от души не осталось и следа. Ната побледнела — что-то все же влекло ее к тому, что она так ненавидела. Берзин заметил, что произвел впечатление. Он вдруг резко встал и попрощался, немало удивив и смутив Нату.
Ната почти ежедневно получала письма от Тамаза. В каждом из них он писал о своей тоске по ней и об обиде на то, что она столь редко писала ему о себе, к тому же сообщала лишь о малозначительном, а ведь Ната умела писать письма. Тамаз страдал, но ни в одном из своих писем и намеком не обнаружил сомнения в ней. Это делало Нату счастливой. Она не раз говорила Тамазу: надо быть искренним до предела, чтобы суметь полностью раскрыть свои чувства в письме. Была ли Ната теперь вполне искренней? Несомненно, но встреча с Берзиным привела ее в замешательство. Это может произойти с самым чистым источником, подумала она. Здесь не могло быть и речи о каком-либо воспламенении, о том, что является верным признаком чувственной любви. Напротив, Берзин показался ей бесполым существом. Здесь действовала какая-то другая, неведомая ей сила. Порой ей даже казалось, что сила эта исходит не от самого Берзина. Тем опаснее представлялся ей этот мужчина. Он пленил ее своей необычностью. Ната смутно чувствовала, что за притягательной силой Берзина таится еше что-то, и она не ошиблась: Берзин когда-то работал в ГПУ в Харькове. Там он пролил много крови. Может быть, Ната чувствовала это?
ВОПЛОЩЕННАЯ ЧАСТЬ РАЗДРОБЛЕННОГО БОГА
Тамаз возвращался в Тбилиси. Он снова пересекал безбрежные, сожженные войной, полные тоски степи. Тяжело и сиротливо крутились ветряные мельницы. На каждой станции вагон осаждала огромная толпа детей и взрослых, словно это было великое переселение народов. В сутолоке слышались брань и проклятия. Пришлось потесниться. Набитые съестным или одеждой мешки, нагроможденные друг на друга над головами людей, по ходу поезда падали вниз, усугубляя сумятицу и вызывая новые вспышки ярости. В глазах людей вместе с гневом светилась невыразимая печаль по утраченным близким, боль расставания с ними. Откуда и куда направлялись все эти люди? Никто не знал этого. Ни у кого не было уверенности в прочной, связанной С землей жизни. Гнев иссякал в пути, уступая место любопытству. Воздух тяжелел от запаха скверного табака, юфти, самогона. Людям пришлось еще больше потесниться, слышались шутки, то тут, то там раздавался громкий смех. Чужие люди расставались друзьями. При расставании каждый ощущал биение сердца другого. Тамаз прислушивался к сердцу. Для него сердце было не только органом, оно как бы являлось воплощенной частицей мистически раздробленного Бога. Когда его сердце соприкасалось с сердцем ближнего, возникало чувство трепетной радости, как будто Бог снова срастался воедино. Поэтому Тамаз любил путешествовать: в пути он всегда надеялся на новые встречи, на новые откровения сердца. Он успел побывать во многих странах — в Европе, России, Персии, Турции, Туркестане,— и всюду его ожидало счастье новых встреч. Сердце раскрывалось навстречу другому сердцу, хотя и не всегда до конца, как ему казалось. Так одна половина персика легко соединяется с другой! Кто знает, быть может, именно в это мгновение на скрещении дорог остановился путник, сердце которого создано для твоего сердца? Так думал Тамаз, и его наполняла тоска. А может, такие сердца уже перестали биться? Сердце Тамаза содрогнулось на миг. Не коснулась ли его смерть своим крылом?
Во время этой поездки из Тбилиси в Москву и обратно у Тамаза было несколько таких встреч. Кто-то выходил на какой-нибудь станции и приносил кипяток. Если какой-то пассажир не успевал наполнить свой чайник, то находился другой, который непременно делился с ним. У третьего не было яблок, чтобы подсластить чай, ведь тогда сахар был редкостью, и вот находился добрый человек, который с радостью протягивал кружок яблока. Какой-нибудь счастливец находил у себя в мешке кусок колбасы, высохшей, подпорченной. Затем доставал из кармана нож, отрезал ломтик и с сердечной щедростью отдавал его соседу. У какой-то матери всю ночь плакал ребенок, не давая ей спать, и чужой человек приласкал ее дитя. Ночью люди, храпя, крепко спали, в вагонах стоял невыносимый дух. Внезапно поезд останавливался где- нибудь в пустынном месте — может, что случилось? Снаружи слышались глухие шаги машиниста и чьи-то слова, уносимые ветром. Тот, кто не спал, чувствовал, его сердце сливалось с покоем вещей. Поезд снова трогался с места.
Тамаз чувствовал: рождалась новая любовь или, вернее, крик, тоска, жажда этой любви. Сердца раскрывались навстречу друг другу, судьбы соединялись с судьбами. Каждое мгновение было наполнено неожиданностями. Это походило на ожидание рождения Бога. Иногда Тамаз думал: если бы все сердца смогли раскрыться полностью, космически, тогда, быть может, излечился бы раздробленный, растерзанный Бог? При этой мысли дрожь пронизывала его тело. Лишь одно обстоятельство омрачало Тамаза: стоило заговорить о событиях сегодняшнего дня, как эти сердца тут же закрывались, сжимаясь в неприступный комок. Казалось, будто буйвол ступил грязным копытом в чистый источник — сердце затаивалось, исчезало. В таких случаях на лицах одних появлялся страх, на других — недоверие, третьи даже отвечали открытой враждебностью. Уже нельзя было встретить прямой взгляд, слово притаилось, оскудело, разговор шел вокруг да около. Наблюдательный взгляд мог здесь увидеть всю шкалу человеческих проявлений: от сочувствия до отчуждения, от прямой вражды по отношению к Советской власти до абсолютного нейтралитета. Иногда кто-то произносил какое-нибудь совершенно бессвязное, лишнее слово, и тогда люди замолкали и гнетущее молчание нависало над ними. Проговорившийся чувствовал свою ошибку и пытался исправить ее, но даже это делал украдкой. На одной станции Тамаз был свидетелем следующей сцены: какой-то крестьянин грыз семечки, проклиная то и дело коммунистов. В конце концов он смачно сплюнул для подкрепления своих слов. В ту же секунду ему показалось, что к нему направился какой-то работник ГПУ, и крестьянин начал нервно покашливать. Тамаз понял, крестьянин пытался сделать вид, будто сплюнул он не от возмущения, а отхаркивался. Тамаз горько улыбнулся.
В купе вместе с Тамазом сидел такой человек. В нем не было ничего примечательного, он охотно болтал, был весел и после всякого разговора пел. На каждой станции он покупал газеты и журналы и, когда ему что-то в них казалось интересным и важным, зачитывал это вслух и украдкой наблюдал за своими спутниками, желая узнать их мнение. Тамаз принял его было за убежденного коммуниста. «Нам предстоит преодолеть немало трудностей, надеюсь, мы справимся с ними»,— сказал он. В этой фразе слово «мы» было подчеркнуто особо. Постепенно «трудности» приняли характер непреодолимости, особенно по отношению к коллективизации. Тамаз молча слушал, отвечая то кивком головы, то звуком «гм». Так они проехали несколько станций вместе. В разговоре незнакомца все чаще стали повторяться «трудности». Теперь Тамаз уже видел в нем правого уклониста. Не прошло и дня, как из его лексики совершенно исчезли слова «мы» и «нам». Его фразы теперь строились лишь из безличных глаголов: делают, строят и так далее. Тамаз осторожно начал включаться в беседу. Незнакомец, по-видимому, объяснял это неразговорчивостью своего спутника. После Ростова сомнения перешли в открытую критику. Странно: лишь теперь они познакомились друг с другом. Тамаз понял, что его собеседник не был коммунистом. Наверное, он попутчик, подумал Тамаз. Теперь его критика стала еще острее. Когда двое других спутников вышли из купе, незнакомец шепотом сообщил Тамазу следующий факт: в 1920 году Советы собрали на разрушенной гражданской войной Украине 5130 ООО тонн зерна, а в 1930 году, во время возрождения сельского хозяйства, 8 766 ООО тонн. «Прогресс, прямо скажем, не ахти какой»,— резюмировал он с иронией. После этого и Тамаз начал говорить о трудностях, но разговор все еще не получался. Чуть погодя незнакомец стал касаться и других вопросов. Когда он узнал, что Тамаз — писатель, тут же заговорил о литературе. Он, как показалось Тамазу, довольно хорошо знал советскую и мировую литературу. Тамаз немного разговорился, хотя все еще не раскрывался до конца. Теперь уже его спутника начали одолевать сомнения: может, это недоверие к нему? Однако он продолжал говорить. Какие только вопросы и темы он не затронул! Говорил о литературе, кино, театре, затем снова о пятилетках, колхозах, об опасной ситуации в Маньчжурии, о сильной руке Сталина— все это попеременно чередовалось в его разговоре. В своих высказываниях он становился все смелее. Перед самым Баку тон его стал явно контрреволюционным.