Заглядываю в будку. Пес тут же вскидывает голову. Треплю по загривку. «Спи, собака...» Сходить на станцию, узнать время. Обычно прикидываешь по поездам. Хоть какое, а развлечение. Но поезда иногда опаздывают. А весной такое с ними творится, что вообще ничего не поймешь...
Ночь душная. Дощатая будка нагрелась за день. Нагревается быстро, остывает еще быстрей.
Вышел во двор — на очередной обход. У задней стены под навесом лампочка горит, бочки освещает. Между бочками тени. Посреди двора еще одна лампочка под козырьком. В ветреную ночь тень от козырька по двору скачет. Сегодня чуть подрагивает на стене.
Оба цеха опечатаны. Из-под дверей холодком кисло тянет. А на стене темнеет ящик для заявок, мой сменщик Гайоз придумал. Только вместо заявок нам разные записки подбрасывают: то свидание назначают, то грозят расправой, то просто предлагают побриться и сменить рубашку. «Э-э, разве наши люди понимают, что такое культура производства! — возмущается Гайоз.— Напиши: в купажном короткое замыкание или перегорела лампочка в лаборатории. Нет! «Телевизор на завтра обещал грозу. Если не хочешь протянуть ноги, обуй резиновые сапоги!» Так я и поверил. В такую жару в резиновых сапогах выйду, а они будут ржать... А тебе что пишут? «Доментий Гачечиладзе— самый симпатичный парень в районе». Ну, конечно! Это Циала дурью мается. В лаборатории делать нечего, она и развлекается».— «Ну и пусть»,— говорю я. «Тебе все пусть...»
Циала пришла к нам после школы, да так и застряла. Сначала каждое лето ездила в Тбилиси, сдавала в медицинский. Раз шесть или семь ездила. Чем не подошла?! И собой хоть куда, и начитанная — все с книгой. Ей бы замуж, пока в девках не перекипела.
В тот раз вошла тихонько, встала у двери и дышит, как будто бежала. И платье вроде второпях надето. Ночь душная была, как сейчас. Я подумал, случилось что-нибудь. Ко мне часто ночью прибегают — я и электрик, и носильщик, и пожарник. Хотел спросить, что стряслось, но осекся. То ли свет странно падал, то ли я на тахте лежал и снизу смотрел, только показалась она мне очень большой. В будку иной раз десяток рабочих набьются, и ничего. А тут двоим тесно... Постояла, постояла, вроде хотела сказать что-то. Потом повернулась и в дверь. Как хочешь, так и понимай...
Под тутовыми деревьями ягод понасыпано. Хрустят и липнут к ногам.
Иду к станции. От будки до платформы тридцать три шага. Еще тридцать восемь по платформе, и я на станции.
С гор прохладой тянет, как из купажного. Только пахнет не вином, а грибами. Позади станции журчит родник, в тишине хорошо слышно. В зале ожидания кто-то спит на лавке. Под лавкой связанные куры — крылья врозь, головы вывернуты. В мешке возятся поросята. Стены станции каменные, толстые. Их бы туда, где я служил.
Там не станция, а времянка дощатая, беседка, кассирша в платке поверх ушанки, в ногах печка...
Платформа освещена по-городскому. Это место поселка вроде как не совсем наше. Горы и реки наши, дома поселка тоже, а станция нет.
За железной дорогой река шумит. От станции к ней ближе, и звук не тот, что из будки,— слышно, как вода между камней протискивается, а которые за собой тащит. Сверчки заливаются: тру- трю, тру-трю, тру-трю. А по платформе степенно прохаживается кургузая седая женщина, очки поблескивают под фонарями. Узнаю учительницу истории. Осторожно здороваюсь, хочу пройти незаметно. Она кивает и вдруг строго:
— Кто такой?
— Доментий Гачечиладзе, уважаемая.
— A-а... Вы все так меняетесь. Что ты тут делаешь ночью?
— Работаю.
— На станции?
— Нет, на винном заводе.
— Что можно делать ночью на винном заводе? — голос вздорный и робкий; вспоминаю ее уроки.
— Я там дежурю.
— Понятно,— рот слегка кривится.— Помнится, ты не проявлял рвения. Не слушаетесь нас, а потом всю жизнь локти кусаете... Так- то, мой хороший.— Вскинув голову на короткой шее, идет дальше по платформе.
Когда Джано изображал ее, все покатывались от смеха: «Царь Соломон был самый выдающийся царь на имеретинском престоле. Благодаря его стараниям население Имеретии удвоилось...»
Она подходит к комнате дежурного, недовольно спрашивает:
— Что-то твой поезд опаздывает. В чем дело, мой хороший?
— Только что вышел с соседней станции! — с деланной бодростью отвечает дежурный. По голосу узнаю Карло.— Посадим вас, уважаемая Софья, как подобает при ваших заслугах. Вот и Доментий нам поможет. Узнали бывшего ученика?
Из зала ожидания выходит заспанный мужчина. Тащит в конец платформы своих кур и мешки с повизгивающими поросятами.
— Может, и нам туда?
— Не беспокойтесь. Если на мне не напрасно эта красная фуражка, мы вас и здесь посадим.
— Тебе видней.— Потом на меня оглянулась.— Я слышала, твой брат подумывает оставить эстраду. Передай от меня, что ему не следует менять профессию. Он с детских лет всех передразнивал, как настоящая обезьяна.— И за поддержкой обернулась к Карло.— Верно, мой хороший?
Карло растерянно заулыбался, закивал.
— Да... артист.
— Прирожденная обезьяна! — отчеканила учительница Софья и отвернулась от меня.
Из-за горы, из нутра теснины, далеко светя прожектором, выполз поезд, и учительница Софья засуетилась, хватаясь дрожащими руками то за Карло, то за меня. Вагоны отгородили нас от реки. Запах гари, мочи и машинного масла. Проводник спал. Пришлось самим открывать дверь, откидывать лестницу и подсаживать учительницу. Я даже успел внести в вагон чемодан.
— Ну, что, усадил? — спросил Карло, когда я, спрыгнув на ходу, вернулся к станции.— Хе-хе, видно, братец твой насолил ей в свое время, до сих пор забыть не может.
— Куда она так поздно? Не беда ли какая? — спросил я.
— Да она всю жизнь ночью ездит, от жары, говорит, прячется. Когда моложе была, в чем только ее не подозревали.»Я заглянул в дежурку, часы показывали час с четвертью. Следом за мной зашел Карло. Повесил малиновую фуражку на гвоздь, сел за отгороженный стол под яркой лампочкой. Сразу стало видно, что плешь у него бледная, а лицо малиновое, как фуражка.
— Садись, чего стоишь! Жара, а? Засуха. Я тоже вроде той учительницы, только ночью могу дежурить... Тебе-то хорошо, работа не пыльная. Давай меняться!
Каждый раз, как ночью меня на платформе увидит, пристает: «Давай меняться!» Работа у меня и в самом деле такая — неделями без дела сижу. Но только не зимой! Как мокрый снег повалит, да облепит провода, да ветром по ущелью протянет!.. Зимой никто не предлагает меняться.
Зазвонил телефон. Карло взял трубку и важным, усталым голосом поговорил с соседней станцией. Потом опять фуражку надел. Она и впрямь оказалась того же цвета, что его лицо.
— Пойдем, «Батуми» снизу встретим. Опять на тридцать минут опаздывает.
Вышли на платформу. Он заглянул в зал ожидания.
— Посадки вроде нет. Сразу отправлю.— Прошелся по платформе, посмотрел на фонари, мерцающие на пригорке. Потом оглядел горы, обступившие нашу станцию, вздохнул.— Завтра опять жара. Не в службу, набери холодной воды в графин.
Я взял в дежурке графин, сходил к роднику. Наполнил, понес назад. На свету увидел, как запотел графин.
— Давай его сюда! — Карло запрокинул голову. Вода потекла по щекам за воротник.— Бог свидетель, если б не этот родник, я отказался бы от должности.— Вернул мне графин, утерся.— Поставь там на стол, только оботри сперва...
В дежурке взглянул на часы, прошло тридцать пять минут. И время сегодня тянется...
...После обеда я ушел на задний двор попилить. Отобрал бревно, уложил на козлы. И тут Додо приходит. «Хочешь, посижу на бревне, чтоб не скакало. Мы с сестрой всегда садились, когда отец дрова пилил». Перекидывает ногу, садится верхом, смеется. «Ой, совсем как в детстве! До чего же неудобно!» Я пилю. Боюсь ее коснуться, даже рука подрагивает. Пилю. Джано на крыльцо выходит. «Дай человеку сигарету после обеда выкурить, Доментий. А то ей совестно, все в помощницы рвется».— «Лучше бы она мне помогала! — голос Поли из дому.— Доментий как-нибудь сам справится».— «Не злись, Поля. Я его в августе дрова пилить не заставляю».— «А я и не злюсь, Джано. Я на него давно рукой махнула».— «Злится! — Додо наклоняется и прыскает мне в шею.— Оба злятся. Какие глупые!..»