Итак, август 1979 года...
Глава первая
ТАТЬЯНА МАХОТИНА
Дорога в горах. Крутая каменистая дорога, белая под солнцем, заросшая по краям травой и ежевикой.
Терпкие запахи кавказского леса остались внизу. Сверху веет кремнистой сушью, нагретым камнем. Поодаль в кустах-раскоряках с мелкими, как у вербы, листиками пасутея козы, упираясь ногами в стволы, тянутся к веткам. Лужайки вдали кажутся лоскутами зеленого шелка, натянутого во всех плоскостях, вплоть до вертикальной.
Мне хорошо. Кажется, впервые я живу, как мечтала. Смотрю на Джано и, встретив его взгляд, смеюсь от счастья.
— Куда ты меня ведешь? Господи, куда мы идем?
— Потерпи немного и узнаешь.
— Что у тебя там, Джано? Горская святыня? Капище?
— Нет,— отвечает он.— Маленькая речушка. Форелевый ручей.
Наша ослица далеко обогнала нас. Поскрипывает седлом и корзинами. Ее сынок то забегает вперед и оглядывается, подняв торчком длинные уши, то отстает и неуклюжим галопом на прямых ножках несется вдогонку. Челка у него черная, а храп такой белый, как будто он только что вынул морду из миски со сметаной.
Чем выше мы забираемся, тем неоглядней открывается мир.
По правую руку дыбятся цепи скалистых гор. Далеко за ними белеют снежные вершины. А по левую руку горы круто снижаются, открывая бескрайнюю долину. Она наполнена горячим сиянием, растворившим голубизну виноградников и сгустки селений.
В кустах кричит сойка. Ящерка перебегает дорогу. Я вытряхиваю камешки из босоножек и, глядя на бескрайнюю синь внизу, спрашиваю:
— Что это?
— Колхида,— почти невнятно бросает в ответ Джано.
Колхида!.. Стройное придорожное деревце осеняет нас негустой тенью; его трепещущая на ветру листва напоминает картины на библейские сюжеты. Колхида... «О флейты, закипевшие вдали! О нежный ветр, гудящий под смычками!..» Между небом и горами по известково белой дороге шагает ослица с корзинами на спине. У ее ног семенит угомонившийся ослик. Стоит ослице потянуться к траве на обочине, как ослик норовит залезть к ней под брюхо; он то и дело путается, лезет под передние ноги, нервничает, а найдя наконец соски, удовлетворенно подергивает хвостом.
Мы идем все вверх и вверх. Ноги с непривычки дрожат. Отсюда уже не видно деревни, где в милом гостеприимном доме мы передохнули после трехчасовой тряски по горным дорогам и сменили транспорт — взамен машины получили унылую ослицу; где я узнала, что Джано знаменитость — популярнейший в Грузии конферансье, автор и исполнитель... Вот так новость!
Все сразу встало на места, как в удавшемся пасьянсе. Для персонала сацатория, в котором мы отдыхали, Джано был баловнем и любимцем; на улице, на пляже, на прогулочном катере — всюду к нему лезли с объятиями бесчисленные знакомые; эта южная манера целоваться при встрече... В ресторанах нам то и дело присылали вино и фрукты и приветствовали горделиво-скромными улыбками. На заправочной станции Джано без очереди наливали бензин, и издерганные автотуристы провожали его возмущенными гудками. Я видела все эти знаки внимания, пожалуй, даже удивлялась, но ни разу не поинтересовалась, чем объяснить такую популярность моего поклонника. Никакая правда-не сравнится в привлекательности с тайной. Но вот причина известности Джано перестала быть тайной, а я не почувствовала сожаления. Солнечный удар прошел, туман экзальтации, в котором я упряталась с перепугу в первые дни нашей близости, рассеялся. И что? Я почти с опаской посмотрела на Джано. Господи, ведь я просто люблю его!..
— Джано Джанашиа! — шесть слогов, шершавых и вязких, как винные ягоды.— Тебя, наверное, любит публика.
— Не особенно,— усмехается он.— Разве что в провинции. Джано Джанашиа — псевдоним. Мое настоящее имя Сардион Гачечиладзе. Но с таким именем трудно веселить публику.
— Почему?
— С таким именем можно быть мельником в деревне или бухгалтером в домоуправлении. Для афиш оно не подходит.
— А мне нравится. Можно, я буду называть тебя Сардионом?
— Ради бога! — смеется он.— Но я могу и не отозваться. Отвык...
Нежность стискивает горло. Нежность и грусть. Зачем, думаю я,
зачем нам это? Послезавтра мы разъедемся. Если б он жил в Москве... Но в Москве я не смогла бы вести двойную жизнь, не сумела бы лгать. Ни Игорю, ни сыновьям. Ой ли?.. До этого лета я считала себя вообще не способной на такое. Неужели я не знала себя?..
Чем дальше мы уходим от села, тем свободнее и легче у меня на душе... Кто-то у Достоевского задается вопросом: станет ли человек казниться по поводу бесчестного, постыдного поступка, совершенного им на другой планете? То есть если заведомо известно, что о его поступке никто никогда не узнает. Странно, что этим вопросом занят мужчина. Думаю, такие мысли чаще приходят неверным женам... Господи, что за глупости!
— Не устал, Джано?
Качает головой.
— Я не привыкла к горам, ноги не несут...
— Хочешь, посажу тебя на ослицу?
— Ну вот еще! Нашел цыганенка...
Останавливается и, не дав перевести дух, целует. До задыхания, до обморока. До золотых кругов перед глазами. Хоть бы в тень отвел, сумасшедший!
— Дай отдышаться...
Завязь чувства пугает и радует, как шевеление незаконного ребенка под сердцем: сладко и страшно. Разум противится, сердце обмирает, а бездумная кровь тихо ликует...
Тени от кустов и деревьев все длинней вытягиваются на дороге, сползают в Колхиду. На какое-то время мы расстаемся с солнцем — оно скатывается за гору, но тут и мы достигаем перевала.
Всем отверженным и усталым, всем потерявшим стезю свою я желаю, чтобы на исходе дня, когда силы покинут их, перед ними открылась бы такая долина. Небольшая, но совсем не тесная, с форелевой речушкой, петляющей посередине, с живописно разбросанными деревьями, она несет на своих склонах отару овец, цветом и подвижно меняющимся контуром напоминающую облако на вечерней заре. Между отарой и речкой виднеются маленькое строение и просторный загон. И солнце опять с нами.
— Тут где-то был родник,— Джано озирается, точно обронил что-то.
За перевалом дорога преображается: крутизна сменяется пологостью, каменистая жесткость — плотностью утоптанного суглинка, а цвет из белого делается золотисто-розовым.
Мы находим родник по звуку — в высоких травах что-то булькает, как вода во фляжке. Там, где из горы бьет ключ, травы выкошены и в глубокой лунке дрожит и сверкает ключевая вода. Пью прямо из лунки. Зубы немеют, холод свинцом приливает ко лбу.
Незнакомые деревья толпятся поодаль от родника. Ручеек стекает в долину, чуть слышно позвякивая в траве.
Ослики на дороге потряхивают головами. Точно укоряют нас в чем-то.
— До чего же он славный! — не удержавшись, обнимаю маленького. Он скачет на месте, выдергивая голову из моих рук, но в глазах его нет страха. Вырвавшись, ослик фыркает, обегает меня и легкой, несколько даже кокетливой поступью шагает по дороге. Ослица, покорная, равнодушная, не знающая ни усталости, ни нетерпения, идет за ним. Она черная, но масть ее не выражена совершенно, как у вороной лошади, чернота светлеет от синеватой на хребтине до мутно белой в подбрюшии.
Присыпанный землей бревенчатый мостик пружинит под ногами. Речушка петляет по долине, сгущениями ивняка обозначая извилистое русло. В прозрачной воде тенью проносятся веретенообразные форели. Иногда они замирают на месте, дрожат, стоя против течения, ломаются и двоятся, поблескивая крапинками. Джано присматривается с мостика, прикидывает что-то. А вода течет под ним — неумолчная, уходящая, грустная.
Тропинка отделяется от дороги и через терновник и заросли папоротника приводит нас на зеленый пригорок.
Джано снимает с ослицы корзины, отвязывает притороченную бурку, бросает на траву.
— Привал, Танечка! Можно и отдохнуть...
Отгоняю ослицу и привязываю поодаль к кусту терновника.
Где-то в невидимом на дереве гнезде пронзительно пищат птенцы.