У Доментия с ночи дежурство, потом, наверное, опять на мельницу пойдет, раньше пяти не вернется. Ужинать соберу, что от обеда оста лось, да творога детям дам. В такую жару молоко быстро сквашивается.
Хотела к Антиопе за медом спуститься, ее мед на нашенский вкусом похож, да жарко очень, обожду до вечера.
Села фасоль лущить, про свекровь вспомнила, решила отнести ей две охапки, пусть займется, коли охота. Заглянула. Лежит лицом к стене, глаза закрыты. Меня услышала, брови дрогнули.
— Что, дочка?
— Ничего...
Я постояла, постояла, потом наклонилась и поцеловала ее. Ни разу она меня еще дочкой не называла, даже сердце сжалось. Она руку мою нашла, стиснула больно, говорит:
— Меня целовать не надо. Сына моего не обижай.
— А кто его обижает! — вскинулась я.
— Не кипятись. Меня скоро не станет, а вам жить.
— Ладно, мама, хватит!
— Я тебя не виню. Ты в своем законе выросла, так и жизнь понимаешь. А у нас свой закон и обычай. Лучше бы их не смешивать.
— Говорили про это. Зачем опять?
— Не знаю, с кем ты говорила. Меня перед смертью господь надоумил, хочу попросить: сына моего береги. У него сердце беззащитное.
— Да будет! Святого из него сделала. Он другой раз как гаркнет, дети в трусы писают со страху.
Засмеялась грустно, недоверчиво.
— Силы у него много. Но доброты еще больше. Трудно с таким сердцем среди людей.
— Ничего. Не съем я вашего Доментия...— сказала я и добавила:— Я его больше тебя люблю.
— Уступай, раз так,— выдохнула она, и в глазах искорка блеснула,— то ли улыбка, то ли слеза.— Уступай. Он мужчина... Еще вот что скажу, Поля: я не сплю по ночам, все о вас думаю. Чудные вы какие- то... На рассвете мимо двора верхние мужики идут, сапогами гремят, а наша собака их облаять не смеет. Разбежится к ограде, а они ее палкой или камнем. Разве это дело?
— Я-то что могу? Заместо собаки на соседей лаяться?
— Лаяться тебе незачем. Хозяйство с собаки надо начинать. Люди как почуют, что плетень ослаб, сомнут. Помнишь, какой у нас при Большом Георгии пес был. Зверь лютый. Сама его побаивалась. Зато мимо двора все по струнке ходили, ястребы наш двор облетали. А теперь... Как подумаю, что тут через пару годков будет!.. Одно утешение— не доживу до тех пор.
Я уже пожалела, что сама к свекрови заглянула — будет теперь права качать под видом предсмертных наставлений,— но она вздохнула едва слышно, веки набрякшие сомкнула и затихла. Я скорей назад, на свежий воздух, под треск цикад и птичий пересвист. Надо сказать Доментию, чтоб иногда на балкон ее выносил.
Так и проходит жизнь: крутишься, как белка в колесе, колготишься, не успеешь оглянуться — старость на носу. Треснет дубиной по темени — и лежи, посапывай. Вот Васа, что пониже родника живет... Давно ли я на нее заглядывалась — красавица!.. А теперь шамкает беззубым ртом...
Да что Васа! Верка в письме пишет — старость не за горами... И кто? Верка!.. Когда она в своей нейлоновой кофте и в юбке колоколом рок откалывала, вся танцверанда на нее таращилась... Трубач Гоша раз десять за вечер «белый танец» объявлял. Пока трезвый, ничего, оторвет трубу от губ и крикнет: «Дама с дамой не танцуют». А как поднесут ему пару «ершей», выламывается, шут: «Баба с бабой не танцуют!» Этот самый Гошка-трубач специально Верку объявлял в микрофон; пощелкает пальцем по микрофону, продует и чужим голосом: «Новинка сезона, моднейший танец с капиталистических подмостков— рок-энд-ролл! Соло — Верка Дрюнькова!» Народ из аллей сбегается, теснотища, шарканье, смех. Гроздья черемухи над головой. Комары. И запах. О-ох!.. Какой-то особый удушливый запах — смятой травы, политых дорожек, молодой бездомной любви... Как будто вчера!.. А поди ж ты, ее Ирка в институте культуры учится, какие телеграммы пишет, того гляди, Верку бабушкой сделает. Ерунда, что у нее в пятилетке не запланировано. Если парень бедовый попадется, все пятилетки из головы вышибет. У меня тоже плана на Петьку не было. Это чаще сверх плана получается.
А свекровь последнее время переменилась. Мягче стала. Одной ногой на том свете, а нас наставляет. Может, и впрямь перед уходом? Уходят отцы-матери, наш черед настает, укрыться не за кем...
Вдруг меня осенило: чем без толку сидеть, накатаю-ка я Верке письмо.
Достала опять из Петькиного ранца тетрадку, двойной лист из середины вырвала, посмотрела на часы и села.
«Здравствуй, дорогая моя сестрица Вера!» — Вывела и призадумалась. Во дворе куры копошатся, цыплята возле конуры дерутся,
' Джульбарс дрыхнет на припеке, повыше в зарослях ежевики индюшка озирается испуганно. Жарко. Цикады трещат... А что теперь у нас? Яблоки тихо поспевают. Над зеленым собором галки летают. Перед Домом крестьянина квасом и беляшами торгуют, тополиный пух ползает по площади, все лужицы, как снегом, припорошены.
«Получила твое письмо. Очень ты меня обрадовала: написала такое толстое письмо и про Алешу, и про детей, и про знакомых. Спасибо тебе за письмо и за то, что помнишь еще сестру Полину. А я боюсь, что скоро по-русски и писать-то разучусь.
Хочу тебе сообщить, что живу я ничего. Тут родня моего Доментия, кто поумирал, кто разъехался, тише стало.
Раньше родственники городские любили летом наезжать, как на дачу, теперь больше не беспокоят. Живем со свекровью. Она болеет, год как не встает и не встанет, наверное, ноги совсем не держат, напоследок все наставляет, учит, боится, как бы чего ,не забыть.
Доментий работает дежурным электриком на винном заводе, сутки дежурит, трое дома. Только ты не думай, что, раз на винном заводе, значит, не просыхает. Пьет редко и, когда выпьет, всегда хороший очень, лучше, чем трезвый. Тебя часто вспоминает, говорит, плохая сестра, почему с детьми летом не приезжает: у нас, дескать, красота и воздух. Я ему толкую, что дети у тебя уже взрослые, небось по стройотрядам ездят, деньги зарабатывают. То, что ты про Ирку свою написала, очень меня обрадовало, и телеграмма ее понравилась, хоть в газету пропечатывай, только насчет ее пятилетки ты не очень верь, а лучше следи позорче да припугни пошибче, чтоб с ней моей беды не приключилось. Как ни верти, а хорошего мало.
Иногда думаю себе: по какой дороженьке жизнь покатилась бы, не встреть я в ту зиму моего Доментия? Подрабатывала бы в в/ч, гуляла бы с «макаронниками». Они ребята ничего, только шибко гуталином пахнут. Как Петькин отец говорил: «Туши свет и выходи строиться!» А порой так мне порядок и дисциплина надоедают. Одно и то же, одно и то же изо дня в день! Ты вот намекаешь, что старость подкрадывается. А я ее не чую!»
Я оторвалась от письма. Что это я пишу? Никак спятила! Вдруг кому в руки попадет? Да и правда ли это?..
Я старательно зачеркнула в письме последние строчки и написала:
«Ты меня спрашиваешь про телепередачи из Москвы. А у нас телевизора вовсе нету, тут из-за гор сильные помехи и показывает, как в тумане: то в одном углу пол-лица, то в другом. Раньше Доментий поднимался к соседу, который высоко на горе живет, футбол посмотреть, а тот сосед все приставал: когда ты к нам опять приедешь? Рыжий такой, на грузина не похож, Жора. Он в тюрьме сидел, оттуда и по- русски говорит. Пусть Алеша не ревнует. Вспомнила?»
Я опять от письма оторвалась, на этот раз меня что-то отвлекло, только не сразу сообразила что. Прислушалась. Машина в гору ползет. С тех пор, как дорогу проложили, у нас машина не редкость, в день две, а то и три проедут, но эта не в объезд, а снизу, по старой дороге прямо к нашему дому ползет. Я подумала, что Доментий через друзей- шоферов что-нибудь послал — буханку хлеба или муку, но его друзья на грузовых работают, а тут по звуку маленькая машина. Кого еще нелегкая несет?
Письмо недописанное сложила, убрала подальше — потом допишу— и вышла во двор, поближе к воротам. Оттуда вниз до поворота видно. Как раз над поворотом на пригорке инжир растет, ветвями дорогу перекрывает. И вот в тени под инжиром машина показалась. Выруливает из-за поворота, стекло под солнцем сверкнуло. Смотрю и машину узнаю — брат Доментия на ней ездит, тот, который артист. Родственничек прикатил. С дружками, наверное!