Доктора вновь исследовали меня лучами Рентгена, через 2 года, и вновь нашли, что язва была, а теперь — так, ее последствия, воспаляется оставленная язвой в стенках 12-перстной кишки так называемая на медицинском языке "ниша". Что бы там ни было, но эта "ниша" не давала мне покою. Бывала, я хоть ночами не чувствовал болей, а тут боли начинали меня будить, заставляли вставать и пить теплое молоко. Я стал усиленно принимать "глинку" (caolin), чтобы, так сказать, "замазать", прикрыть язву или "нишу". Теперь уже не помогала и усиленная еда, напротив: через часа два после еды, когда пищевая кашица начинала поступать из желудка в кишечник, тут-то боли и начинали рвать и раздирать когтями, — в правом боку, под печенью. Пропадала охота к работе, неделями я не присаживался к письменному столу, а лишь перекладывался с постели на диван, с дивана — на постель. С горечью, с болью душевной, думал: "кончилась моя писательская работа… довольно, пора…" Только присядешь к столу, напишешь две-три строчки… — они, боли! Там, где-то, меня гложет что-то… именно, гложет, сосет, потом начинает царапать, потом уже и рвать, когтями. На минуту-другую я находил облегчение, когда выпьешь теплого молока. Полежишь с недельку в постели — боли на недельку-другую затихают. Так я перемогался до весны 1934 года. Ранней весной я стал испытывать головокружения, слабость. Боли непрекращающиеся. Я стал худеть, заметно. Я ел самое легкое (и, между прочим, бульон, чего как раз и не следовало бы), курить почти бросил, давно не ел ничего колбасного, жирного, острого. Принимал всякие "спесиалите" против язв… — никакого результата. Мне приходило в голову, что язва, может быть, перешла в нечто более опасное, неизлечимое. Начались и рвоты. Еда уже не облегчала, напротив: после приема пищи, через два часа, боли обострялись, начинало "стрелять" и "сверлить" в спине под правой лопаткой, будто там поселился злой жук-сверлильщик. Я терял сон, терял аппетит: я уже боялся есть. Всю Страстную неделю были нестерпимые боли.
Я люблю церковные песнопения Страстной, и с трудом доходил до церкви; преодолевая боли, стоял и слушал. Помню, в Великую Субботу в отчаянии я думал: не придется поехать к Светлой Заутрене… Нет, преодолел боли, поехал, — и боли дорогой кончились. Я отстоял без них Заутреню. Первый день Пасхи их не было, — как чудо! Но со второго дня боли явились снова и уже не отпускали меня… до конца, до… чудесного, случившегося со мной.
Весь апрель я метался, не зная, что же предпринять теперь. Мне стали советовать обратиться к французам-специалистам.
Обычный вес мой упал в середине апреля с 54 кило до 50. Я поехал к известному профессору — французу Б., специалисту по болезням кишечника и печени. Он взвесил меня: 48 кило. Исследовал меня тщательно, все расспросил, — и выражение его лица не сказало мне ничего ободряющего. — "Думаю, что операция необходима… и как можно скорей… — сказал он, — вы можете еще вернуть себе здоровье, будете нормально питаться и работать. Но я должен вас исследовать со всех сторон, произвести все анализы, и тогда мы поговорим". Меня исследовали в парижском госпитале Т. Это было 3 мая. Слабый, я насилу добрался с женой до этого отдаленного госпиталя. Боли продолжались: что-то сидело во мне и грызло — грызло, не переставая. Мне исследовали кровь, меня радиофотографировали всячески, было сделано 12 снимков желудка и кишечника, во всех положениях. Меня измучили: мне выворачивали внутренности, сильно нажимая деревянным шаром на пружине в области болей, подводили шар под желудок, завертывали желудок и там просвечивали — снимали. Совершенно разбитый, я едва добрался до дому. Я уже не был в силах через три дня приехать в госпиталь, чтобы выслушать приговор профессора, как было условлено. Я лежал бессильный, в болях. Мало того, этот барит или барий, который дают принимать внутрь перед просвечиванием, — я должен был выпить этой "сметаны" большой кувшин! — застрял во мне, и я чуть не помер через два дня. Срочно вызванный друг-доктор, Серов, опасался или заворота кишок или — прободения. Температура поднялась до 39°. Молился ли я? Да, молился, маловерный… слабо, нетвердо, без жара… но молился. Я был в подавленности великой, я уже и не помышлял, что вернутся когда-нибудь — хотя на краткий срок! — дни без болей. Рвоты усиливались, боли тоже. Пришло письмо от профессора, где он заявлял, что операция необходима, что язва 12-перстной кишки в полном развитии, что уже захвачен и выход из желудка (пилер), что кишка деформировалась, что стенки желудка дряблы, спазмы и проч… — ну, словом, я понял, что дело плохо.
Я просил — только скорей режьте, все равно… скорей только. А что дальше? Этого "дальше" для меня уже не существовало: дальше — конец, конечно. Ну, после операции, — месяцы, год жизни: уже не молод, я так ослаблен. Профессор прописал лекарства — беладонну (по 10 кап. за едой), висмут, особого приготовления — Tulasne, глинку — "Gastrocaol", лепешечки, известковые, против кислотности… (Comprimees de carbonate de chaux, Adrian) и еще — вспрыскиванья 12 ампул, под кожу (Laristine). — "Это лечение — я даю, — писал он, — на 12 дней вам, чтобы немного вас подкрепить перед операцией, но думаю, что это лечение не будет действительным". Я начал принимать уже лекарства с 12, помню, мая. Принимать и молиться. Но какая моя молитва! Не то чтобы я был неверующим, нет; но крепкой веры, прочной духовности не было во мне, скажу со всей прямотой. Молился и великомученику Пантелеймону, и преподобному Серафиму. Молился и думал — все кончено. Сделал распоряжения, на случай. Не столько из глубокой душевной потребности, а скорее — по православному обычаю, я попросил доброго и достойнейшего иеромонаха о. Мефодия, из Аньера, исповедать и приобщить меня. Он прибыл со Святыми Дарами. Мы помолились, и он приобщил меня. Этот день был светлей других, и в этот день — впервые, кажется, за этот месяц — не было у меня дневных болей. Это было 15 мая. Должен сказать, что еще до приема лекарства профессора, с 9 мая, кончились у меня позывы на рвоту. И, странное дело, — появился аппетит. Я с наслаждением, помню, сжевал принесенную мне о. Мефодием просфору. Значу, что обо мне в эти дни душевные друзья мои молились. Да вот же, эта просфорка, вынутая о. Мефодием!..
Меня должны были перевезти в клинику для операции.
Известный хирург, по происхождению американец, друг русских, много лет работавший в России и в 1905 году покинувший ее, д-р Дю Б… затребовал все радио-фотографии мои. Мой друг Р. привез эти снимки от проф. Б… Я поглядел на них — и ничего не мог понять: надо быть специалистом, чтобы увидеть на этих темных листах — из целлюлозы, что ли? — что-нибудь явственное: там были только пятна, светотени, какие-то каналы… — и все же эти пятна и тени сказали профессору, что операция необходима. На каждом из 12 снимков сверху было написано тонким почерком, по-французски, белыми чернилами, словно мелом:
"Jean Chmeleff pour professeur В…"
И вот мой друг повез эти снимки и еще два бывших у меня, старых, к хирургу Дю Б. Это было 17 или 18 мая. В эту ночь я опять кратко, но, может быть, горячей, чем обычно, мысленно взмолился… — именно взмолился, как бы в отчаянии, преподобному Серафиму: "Ты, Святой, Преподобный Серафим… можешь!.. верую, что Ты можешь!.." Только. Ночью были небольшие боли, но скоро успокоились, и я заснул. Заснул ли? Не могу сказать уверенно: может быть, это как бы предсонье было. И вот, я вижу… радио-снимки, те, стопку в 12 штук, и на первом — остальных я не видел, — все тем же тонким почерком, уже не по-фрацузски, а по-русски, меловыми чернилами, написано… Но не было уже ни "Jean Chmeleff", ни "pour professeur В…" А явственно-явственно, ну вот как сейчас вижу: "Св. Серафим". Только. Русскими буквами, и с сокращением "Св." И все. Я тут же проснулся или пришел в себя. Болей не было. Спокойствие во мне было, будто свалилась тяжесть. Операция была уже не страшна мне. Я позвал жену — она дремала на соседней кровати, истомленная бессонными ночами, моими болями и своею душевной болью. Я сказал ей: вот что я видел сейчас… Знаешь, а ведь Святой Серафим всех покрыл… и меня, и профессора… и нет нас, а только — "Св. Серафим". Жене показалось это знаменательным. И мне — тоже. Словом, мне стало легче, душевно легче. Я почувствовал, что Он, Святой, здесь, с нами… Это я так ясно почувствовал, будто Он был, действительно, тут. Никогда в жизни я так не чувствовал присутствие уже отшедших… Я как бы уже знал, что теперь, что бы ни случилось, все будет хорошо, все будет так, как нужно. И вот неопределимое чувство как бы спокойной уверенности поселилось во мне: Он со мной, я под Его покровом, в Его опеке, и мне ничего не страшно. Такое чувство, как будто я знаю, что обо мне печется Могущественный, для Которого нет знаемых нами земных законов жизни: все может теперь быть! Все… — до чудесного. Во мне укрепилась вера в мир иной, незнаемый нами, лишь чуемый, но — существующий подлинно. Необыкновенное это чувство — радостности! — для маловеров! С ним, с иным миром неразрывны святые, праведники, подвижники: он им дает блаженное состояние души, радостность. А Преподобный Серафим… да он же — сама радость. И отсвет радости этой, только отсвет, — радостно осиял меня. Не скажу, чтобы это чувство радости проявлялось во мне открыто. Нет, оно было во мне, внутри меня, в душе моей, как мимолетное чувство, которое вот-вот исчезнет. Оно было во мне, как вспоминаемое радостное что-то, но что — определить я не мог сознанием: так, радостное, укрывающее от меня черный провал — мое отчаяние, которое меня давило. Теперь отчаяние ослабело, забывалось.