Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мёллер поет «Joli tambour»:

Sire, mon roi, donnez-moi votre fille[28].

Все в восторге. Слышно, как Гергезель в нос, по-особенному, как бы избалованно, по-гергезелевски, говорит: «Прекрасно!» Затем следует нечто немецкое, на что господин Мёллер сам сочинил мелодию и что молодежь встречает бурным воодушевлением, песенка нищих:

Ой, да пошла нищенка по миру,
Тру-ли-ля-ля!
Ой, да нищий за ней ковыляет,
Тидль-дудль-ду!

После радостной песенки нищих воцаряется чуть не ликование. «Как невыразимо прекрасно!» – снова на свой лад гундосит Гергезель. Потом наступает черед чего-то венгерского, еще один ударный номер, он исполняется на диковато-незнакомом языке, и Мёллер пожинает плоды шумного успеха. Профессор тоже демонстративно присоединяется к аплодирующим. Его греет эта образовательная нотка ретроспективно-исторических художественных усилий в компании шимми. Он подходит к Мёллеру, поздравляет его, говорит о его песнях, об их источниках, о песеннике с нотным материалом, который Мёллер обещает одолжить профессору для ознакомления. Корнелиус тем любезнее с певцом, чем больше, по примеру всех отцов, тут же сравнивает таланты и достоинства других молодых людей с талантами и достоинствами собственного сына, испытывая при этом беспокойство, зависть и стыд. Вот тебе и Мёллер, думает он, прилежный банковский чиновник. (Он понятия не имеет, так ли уж тот прилежен в своем банке.) Да еще демонстрирует этот особый талант, для развития которого, разумеется, были необходимы энергия и усидчивость. А мой бедный Берт? Ничего-то не знает, ничего не умеет, бредит своей клоунадой, хоть очевидно, что даже для нее не обладает талантом! Профессор хочет быть справедливым, пытается утешиться соблазнительной мыслью, что при всем том Берт чудесный юноша, может, куда с большими задатками, чем удачливый Мёллер, что, возможно, в нем спит поэт или что-нибудь в этом роде, а его танцевально-ресторанные планы не что иное, как ребяческие, подмытые временем «заблуждания». Но завистливый отцовский пессимизм оказывается сильнее. Когда Мёллер опять принимается петь, доктор Корнелиус возвращается к себе.

Постоянно отвлекаясь, профессор еще немного работает, и вот уже семь; а поскольку ему приходит в голову одно короткое деловое письмо, которое он вполне может написать сейчас, то уже почти половина восьмого – так как писание есть занятие, отнимающее огромное количество времени. В половине девятого нужно отведать итальянского салата, и для профессора это значит теперь выйти на улицу, опустить письма и в зимних потемках принять свою порцию воздуха и движения. Танцы в холле давным-давно опять в разгаре; к пальто и ботам ему придется пройти мимо, но это уже не сопряжено ни с малейшим напряжением, хоть он и не прописан в молодежном обществе, однако уже примелькался, бояться, что помешает, не нужно. Убрав бумаги и захватив письма, он выходит и на какое-то время даже задерживается в холле, заметив в кресле у дверей в свою комнату жену.

Она сидит и смотрит, к ней время от времени подходят «большие», другие молодые люди, и Корнелиус, встав рядом, тоже с улыбкой наблюдает суету, которая, судя по всему, достигла апогея оживленности. Есть и еще зрители: голубая Анна в непробиваемо-ограниченной строгости стоит на лестнице, потому что маленьким все мало праздника и ей приходится следить, чтобы Кусачик не слишком бесновался, чем спровоцировал бы опасное бурление своей слишком густой крови. И «нижние» не прочь, чтобы им перепало кое-что от танцевальных радостей «больших»: у дверей в буфетную, развлекая себя наблюдением, стоят и дамы Хинтерхёфер, и Ксавер. Фройляйн Вальбурга, старшая из деклассированных сестер, гастрономическая половина (чтобы прямо не называть ее кухаркой, поскольку она не любит этого слышать), смотрит карими глазами сквозь круглые очки с толстыми линзами, которые на переносице, дабы не слишком давили, обмотаны льняной тряпочкой, – добродушно-юмористический тип, а фройляйн Сесилия, моложе, хоть и не вполне молодая, по обыкновению представляет взорам крайне чванное выражение лица, сохраняя достоинство бывшей принадлежности к третьему сословию. Фройляйн Сесилия жестоко страдает оттого, что выпала из мелкобуржуазной среды и рухнула в сферу обслуги. Она категорически отказывается носить наколку или какую-либо иную примету профессии служанки; ее горчайшие часы – в среду вечером, когда Ксавер свободен и ей приходится подавать на стол. Она прислуживает, отворотившись, задрав нос – свергнутая королева; быть свидетелем ее унижения – мучение, тяжелейшее испытание, и «маленькие», как-то раз случайно ужинавшие со взрослыми, завидев ее, в один голос и в один момент громко заплакали.

Юноше Ксаверу подобные страдания неведомы. Он подает даже с удовольствием и делает это с известной сноровкой, сколь прирожденной, столь и приобретенной, поскольку когда-то прислуживал в ресторане. В остальном же он и в самом деле отпетый бездельник и вертопрах – с положительными качествами, как всякую минуту готовы признать его не предъявляющие завышенных требований хозяева, но все-таки невозможный вертопрах. Нужно принимать его таким, каков он есть, и не ждать от терновника смоквы. Он дитя и продукт вольного времени, образчик своего поколения, слуга-революционер, симпатяга большевик. Профессор называет его «церемониймейстером», поскольку при чрезвычайном, развеселом стечении обстоятельств он не сядет в лужу, проявит сообразительность и предупредительность. Но совершенно незнакомого с представлением о долге молодого человека так же невозможно убедить выполнять скучно-текущие, будничные обязанности, как некоторых собак – прыгать через палку. Судя по всему, это противоречит его природе, что обезоруживает и заставляет махнуть на него рукой. По какому-нибудь необычному, занимательному поводу он готов вскочить с постели хоть ночью. Но вообще раньше восьми не встает – не встает и всё, не прыгает через палку; зато с утра до вечера по всему дому – от кухонного полуподвала до верхних комнат – раздаются проявления его вольной натуры: губная гармошка, хриплое, но прочувствованное пение, радостное насвистывание; а дым от сигарет окутывает буфетную. Он просто стоит и смотрит, как трудятся низринутые дамы. Утром, когда профессор завтракает, он отрывает у него на письменном столе листок календаря, в остальном даже не притрагивается к кабинету. Доктор Корнелиус неоднократно велел ему оставить календарь в покое, поскольку Ксавер имеет склонность отрывать и следующий день, навлекая тем самым опасность, что нарушится весь порядок. Но эта работа – отрывать листки календаря – нравится юному Ксаверу, и он не собирается от нее отказываться.

Он, кстати, любит детей, это относится к числу его привлекательных свойств. Самым душевным образом играет с маленькими в саду, талантливо что-нибудь вырезает им или мастерит, а то и толстыми губами читает вслух книжки, что довольно странно слышать. Он всем сердцем любит кино и, посмотрев какую-нибудь фильму, впадает в печаль, тоску и декламации. Его тревожат неопределенные мечты в будущем самому принадлежать этому миру и составить в нем свое счастье. Основанием Ксаверу служат отбрасываемые волосы и физическая ловкость и отвага. Нередко он забирается на ясень перед домом – высокое, но непрочное дерево – и, перелезая с ветки на ветку, добирается до самой верхушки, так что у всех, кто его видит, захватывает дух. Наверху он закуривает сигарету, раскачивается во все стороны, так что высокая мачта ствола шатается до самого основания, и высматривает какого-нибудь проходящего мимо кинодиректора, который пригласил бы его сниматься.

Замени он свою полосатую куртку на обычный костюм, запросто мог бы принять участие в танцах – не слишком выбивался бы. Компания «больших» на вид весьма пестрая; бюргерский вечерний наряд хоть и попадается, но не довлеет среди молодых людей, он прорежен типами вроде песенного Мёллера, причем как в дамском, так и в мужском варианте. Профессору, который стоит у кресла жены и смотрит на гостей, не очень хорошо, лишь понаслышке известны социальные условия, в каких живет смена. Это гимназистки, студентки и рукодельницы; в мужской части – порой совершенно головокружительные, будто специально изобретенные временем существа. Бледный, вытянувшийся, как каланча, юноша с жемчужинами на рубашке, сын зубного врача, – не что иное, как биржевой спекулянт и, судя по тому, что слышал профессор, живет в этом качестве, как Аладдин со своей волшебной лампой. Держит автомобиль, дает для друзей приемы с шампанским и не упускает возможности раздавать им подарки – дорогостоящие сувениры из золота и перламутра. Он и сегодня принес юным хозяевам подарки: Берту – золотой карандаш, а Ингрид – серьги, поистине варварского размера кольца; правда, их, к счастью, не нужно всерьез продевать в мочки, они прикрепляются к уху зажимом. «Большие» со смехом показывают подарки родителям, и те, даваясь диву, покачивают головами, а Аладдин издали несколько раз кланяется.

вернуться

28

«Прекрасный барабанщик»: «Сир, мой король, отдайте за меня вашу дочь» (фр.).

67
{"b":"591199","o":1}