Как видим, Пеласг выступает для своей страны примерно тем же, чем Эвандр станет для аборигенов Альбы Лонги. Важно отметить, что мудрость и знание Пеласга идут из самой природы, из недр породившей его Матери-Геи. Подобным образом аборигены древнего Лация верили, что их предков, «дикарей, что по горным лесам в одиночку скитались, / Слил в единый народ и законы им дал» непосредственно Сатурн[6].
Овидий, писавший тремя десятилетиями позже Вергилия, развил тему перехода от дикости к начаткам культуры. Один из крупных исследователей «аркадского мифа» в искусстве, американский искусствовед Эрвин Панофски считает трактовки Аркадии у обоих великих поэтов Августовой поры полемическими по отношению друг к другу: Вергилий, по его мнению, изображает ее сколь возможно более благожелательно, а Овидий, напротив, не видит в ней ничего, кроме дикости[7]. Как представляется мне, здесь мы имеем дело не с полемикой – младший поэт разрабатывает аркадскую тему, не повторяя старшего, но учитывая все, что им сказано:
Не был еще и Юпитер рожден, и луна не являлась,
А уж аркадский народ жил на Аркадской земле.
Жили они как зверье и работать еще не умели:
Грубым был этот люд и неискусным еще.
Домом была им листва, вместо хлеба питались травою,
Нектаром был им глоток черпнутой горстью воды.
(…) Жили под небом открытым они, а нагими телами
Были готовы сносить ливни, и ветер, и зной.
Напоминают о том нам теперь обнаженные люди
И о старинных они нравах минувших гласят
[8].
В этом фрагменте «Фаст» я, в отличие от Панофски, не вижу никакой сгущенной тенденциозности. Не менее дикими Вергилий устами Эвандра описывает автохтонов Альбы в их первоначальном состоянии, до благотворного влияния Сатурна:
Племя первых людей из дубовых стволов тут возникло.
Дикие нравом, они ни быков запрягать не умели,
Ни запасаться ничем, ни беречь того, что добыто:
Ветви давали порой да охота им скудную пищу
[9].
Я сказал бы, что аркадяне у Овидия представляют исторического человека как такового, в его первом и последнем пределе. Первый факт истории «железного века» у Овидия – нечестивый и зверский поступок аркадского царя Ликаона, сына Пеласга; рассказ о Ликаоне помещен в самом начале «Метаморфоз»[10]. Опыт человеческого зла и страстей как бы начинается в Аркадии; но зато в ней сам Громовержец, царь богов, является между людьми как один из них. А в «Фастах» у того же Овидия сама Аркадия, устами ве́щей Карменты, дает предсказания о высшей, конечной цели истории – собирании мира под мудрой волей римлян. Между этими полюсами загорается дуга исторического мифа.
Овидий, проводя свою линию, имеет перед собой уже готовую идею, данную Вергилием в «Энеиде». Вергилий работал над этой темой в течение всего творческого пути; в «Энеиде» мы видим лишь конечный пункт его аркадского путешествия, начатого в самом первом стихотворном цикле – «Буколиках». Уже там Аркадия сближается с Италией, только не в глубинах незапамятной древности и без прицела на исторические обобщения, а очень просто и непосредственно. Аркадия – это как бы и есть Италия. В первой и предпоследней эклогах «Буколик» один «аркадский» пастух уходит в изгнание, а другой, лишенный своей земли, свобод и прав, вынужден работать на своего обидчика, при этом жалуясь на судьбу соседних Кремоны и Мантуи, пострадавших от репрессалий гражданской войны 41–30 годов до н. э. (Читатель мог при этом вспомнить и другие города, других людей, ставших жертвами кары за сочувствие проигравшей стороне.) Аркадия Вергилия – отнюдь не «царство ничем не нарушимого блаженства»[11]и даже не мечта о нем. Это попытка набрать в легкие побольше воздуха, когда чувствуешь, как вокруг становится тяжело дышать. «В идеальной вергилиевской Аркадии человеческое страдание диссонирует со сверхъестественно совершенной средой, – пишет Панофски. – Ощутив этот диссонанс, поэт должен был преодолеть его, и преодолением оказалась… сумеречная смесь печали и покоя»[12]. По моему мнению, покоя в «Буколиках» нет и в помине. Вот их последние строки:
Встанем: для тех, кто поет, неполезен сумрак вечерний,
Где можжевельник – вдвойне; плодам он не менее вреден.
Козоньки, к дому теперь, встал Геспер, – козоньки, к дому!
[13]Перед нами не изящная виньетка в конце главы. Закрывая книгу, читатель остается с зябким чувством холода и близкой темноты, а в памяти звучит настойчиво подгоняющий призыв: «К дому!» Поиском дороги к дому и является весь цикл. Домой – после всех разорений, потерь, похорон, изгнаний, разочарований, обманутых надежд. Домом явится не империя Августа, которая, провозглашая на каждом шагу возвращение к корням, традициям, старым добрым нравам, на деле выстраивает новый, еще небывалый деспотический строй. Домой – это значит: в мир лесов, полей, стад и бедных сельских домов, их нехитрого уюта. Вергилий зовет к возвращению от кровавого безумия войн, от лукавства безжалостной политики, от покорения царств и решения мировых судеб – в среду естественных и простых, обусловленных самой природой чувств, отношений, радостей, первичных ценностей жизни. Их-то и олицетворяет Аркадия:
Здесь, как лед, родники, Ликорида, мягки луговины,
Рощи – зелены. Здесь мы до старости жили бы рядом.
Но безрассудная страсть тебя заставляет средь копий
Жить на глазах у врагов, при стане жестокого Марса.
Ты от отчизны вдали – об этом не мог я и думать! —
Ах, жестокая! Альп снега и морозы на Рейне
Видишь одна, без меня, – лишь бы стужа тебя пощадила!
Лишь бы об острый ты лед ступней не порезала нежных!
[14]Неверная любовница, сбежавшая с грубым солдатом, – не образ ли это как вообще любой человеческой души, так и души италийского народа, рискующей огрубеть, ожесточиться в борьбе за мировое господство?
Герой «Буколик» – человек, погруженный в природу и ее вечные ритмы, живущий по ее законам, но облагороженный простой любовью, простой дружбой и искусством, тоже предстающими как воплощение, манифестация природного начала. Искусство в «Буколиках» (здесь Вергилий вполне следует своему предшественнику в «пастушеском» жанре, Феокриту[15]) – это и сами песни, и наигрыши пастухов, и мастерски украшенные предметы, являющиеся образами, а значит, и частью того же природного мира:
Меналк:
(…) два буковых кубка я ставлю.
Точены оба они божественным Алкимедонтом.
Поверху гибкой лозой резец их украсил искусный,
Гроздья свисают с нее, плющом бледнолистным прикрыты.
Два посредине лица: Коно́н… Как же имя другого?..
Тот на благо людей начертал весь круг мирозданья
И предсказал жнецу и согбенному пахарю сроки.
Спрятав, их берегу, губами еще не касался.