Что касается фантастичности строк: …такие дремучие срубы, Чтобы в них татарва опускала князей на бадье (реальная — историческая и культурно-политическая — подоплека которых убедительно исследована[287]), то я имею в виду их совокупный сюрреалистический эффект, который сразу же завораживает читателя и лишь задним числом порождает недоумения, толкающие к фактографическим разысканиям. Думаю, что секретом неотразимой красоты этого жуткого образа (эффектно оркестрованного и фонетически[288]) является именно вымышленный, сказочный, чудесный его характер[289]. Он хорошо согласуется с общим «русским голосом» (см.: Ронен 2002) стихотворения — его нарочитой народностью, древнерусскостью, деревянностью (смола, деготь, колодцы, срубы, татарва, плахи, городки, топорище — в тексте нет ни одного заимствованного слова). Выписывая этот кошмарный лубок, Мандельштам, подобно своему Ариосту, дает полную волю воображению, так сказать, наслаждается перечисленьем рыб и перчит все моря нелепицею злейшей, ибо чем нелепей, тем вернее: чем фантастичнее рисуемые им срубы, тем больше его заслуга в их вербальной постройке (и опять-таки тем маловероятнее одобрение «договора» партнерами). Ведь речь идет не о практическом участии поэта в строительстве срубов и доставке топорищ к плахам, а о воздвижении себе нерукотворного памятника, который из строф созвучных сложен (Брюсов), каковое предприятие тем честолюбивее, чем блаженнее и бессмысленнее возводимое на наших глазах словесное здание. Реальность же оно обретает благодаря самому факту написания СМР, так что по сути дела перед нами «Памятник» — нисколько не более модальный и проблематичный, чем классические образцы жанра[290].
Поэтика за чайным столом[291]
(«Сахарница» Александра Кушнера)
Речь пойдет о маленьком шедевре зрелого, в момент написания почти пятидесятилетнего, поэта. Маленьком не по размеру — 16 строк для лирики не мелочь, а по жанру — памятника скромному предмету обихода.
САХАРНИЦА
Памяти П. Я. Гинзбург
Как вещь живет без вас, скучает ли? Нисколько!
Среди иных людей, во времени ином,
Я видел, что она, как пушкинская Ольга,
Умершим не верна, родной забыла дом.
Иначе было б жаль ее невыносимо.
На ножках четырех подогнутых, с брюшком
Серебряным, — но нет, она и здесь ценима,
Не хочет ничего, не помнит ни о ком.
И украшает стол, и если разговоры
Не те, что были там, — попроще, победней, —
Все так же вензеля сверкают и узоры,
И как бы ангелок припаян сбоку к ней.
Я все-таки ее взял в руки на мгновенье,
Тяжелую, как сон. Вернул, и взгляд отвел.
А что бы я хотел? Чтоб выдала волненье?
Заплакала? Песок просыпала на стол?
1995 (опубл. 1996)
Стихотворение мое любимое и очень известное (его даже поют). Чем же оно так хорошо? И чем так типично для Кушнера?
I. Жанр, интертексты, структура
1. Поэзия мелочей — особый изыск.
Литературное произведение есть <…> не материал, а отношение материалов <…> Безразличен масштаб произведения <…> Шутливые <…> мировые, комнатные произведения, противопоставления мира миру или кошки камню — равны между собой.
[Шкловский 1929б: 226]
У Пушкина есть стихи к чернильнице, Чехов брался написать рассказ о пепельнице:
— Знаете, как я пишу своим маленькие рассказы?.. Вот.
Он оглянул стол, взял в руки первую попавшуюся на глаза вещь, — это оказалась пепельница, — поставил ее передо мною и сказал:
— Хотите — завтра будет рассказ… Заглавие «Пепельница».
И глаза его засветились весельем. Казалось, над пепельницей начинают уже роиться какие-то неопределенные образы, положения, приключения, еще не нашедшие своих форм, но уже с готовым юмористическим настроением…
[Короленко 1986 [1904]: 37–38][292]
Кушнер своим по-баратынски негромким голосом через малое говорит о большом. «Сахарница» — дань памяти Л. Я. Гинзбург (1902–1990). И разговор ведется, как нередко у него, о памяти вообще, в частности культурной, призванной преодолеть смерть, причем иногда с сомнением в желанности посмертной памяти, ср.:
Бессмертие — это когда за столом разговор О ком-то заводят, и строчкой его дорожат, И жалость лелеют, и жаркий шевелят позор, И ложечкой чайной притушенный ад ворошат <…> Так вот она, слава, земное бессмертье души, Заставленный рюмками, скатертный, вышитый рай <…> Затем ли писал по утрам и того ли хотел? Не лучше ли тем, кто в ночной растворен темноте?
(«Бессмертие — это когда за столом разговор…», 1984)
Проблема посмертной связи и составляет сюжет «Сахарницы». В отчете, который лирическое «я» дает покойной о судьбе ее сахарницы, главной героиней он делает вещь. Тем самым драма памяти/забвения одновременно и сжимается — до размеров сахарницы, и раздувается — до изобличения невинной вещи в измене, и разрешается — благодаря неодушевленности обвиняемой.
Первые же два полнозначных слова приходят в столкновение: экзистенциальному беспокойству (Как <…> живет…?) вторит конфликт между совершенно безжизненным подлежащим (вещь) и максимально живым сказуемым (живет).
Кроме того, вещь — скрытая цитата из Гинзбург, автора статьи «Вещный мир» (1964) о работе Анненского и его последователей с вещами как коррелятами психологических состояний[293]. Кушнер как бы метапоэтически определяет жанр своего текста: в реальном плане о покойной напоминает сама вещь[294], в словесном — через Гинзбург по-анненски понятая филологическая категория вещи. Кушнер вообще любит это метасуществительное, почти местоимение, несмотря на свое программное пристрастие к подробному лексическому различению наименований объектов, видов и подвидов растений, насекомых, птиц.
Есть целая традиция стихов о вещах: Пушкина о талисмане и черной шали, Лермонтова о кинжале и ветке Палестины, Цветаевой о своем столе, Пастернака о фотокарточке любимой, Кузмина о загадочной вещице («Добрые чувства побеждают время и пространство…»)[295], картонном домике, Фузии в блюдечке, Б. Садовского о самоваре… В семантическом поле «посуда» и в связи с темой преходящести жизни особенно релевантны соответствующие тексты Г. Иванова, Шефнера и Бродского:
— Кофейник, сахарница[296], блюдца, Пять чашек с узкою каймой На голубом подносе жмутся, И внятен их рассказ немой <…> О, столько губ и рук касалось, Причудливые чашки — вас <…> И всех и всех давно забытых [людей] Взяла безмолвия страна, И даже на могильных плитах, Пожалуй, стерты имена. А на кофейнике пастушки По-прежнему плетут венки (Г. Иванов, «Кофейник, сахарница, блюдца…», 1914–1915);
— Умирает владелец, но вещи его остаются, Нет им дела, вещам, до чужой, человечьей беды. В час кончины твоей даже чашки на полках не бьются И не тают, как льдинки, сверкающих рюмок ряды <…> Тот, кто жил для вещей, — все теряет с последним дыханьем, Тот, кто жил для людей, — после смерти живет средь живых (Шефнер, «Вещи», 1957);