Третий раздел книги посвящен прозе, в основном русской, но отчасти и западной — французской (Мольер, Стендаль, Мопассан) и англоязычной (Готорн, Оруэлл, Хаксли, Брэдбери). В статье о «Кроткой» Достоевского рассматривается фундаментальная связь мотивов ростовщичества, утопического деспотизма и авторства, а в статье о Толстом и Стендале — принципиальное различие функций сходных «коммерческих» мотивов в их военной прозе. В центр разборов рассказа Толстого «После бала» и его неожиданных аналогов у Зощенко и Евгении Гинзбург поставлен мотив смертного тела (прогоняемого сквозь строй солдата; утопленницы; зэка, убитого его товарищем-людоедом) и знаменательные различия в его трактовке (эти две статьи перепечатываются из книги 1994 г.). Интерес к мопассановскому рассказу («Эта свинья Морен») был вдохновлен ролью его автора в формировании давно занимавшей меня поэтики Бабеля, но фокус разбора — в выявлении метатекстуальной (а не сугубо фабульной) доминанты рассказа и его опоры на богатейший повествовательный репертуар французской и — шире — европейской литературы. Три последующие статьи касаются интертекстуальной подоплеки аксеновской «Победы», перекличек между «Пирами Валтасара» Искандера и американской новеллой XIX в. и многообразных источников пряной стилистики «Палисандрии» Саши Соколова, с особым упором на сходство заглавного героя с командорской фигурой Остапа Бендера.
В четвертом разделе собраны работы о целых мотивных кластерах, представленных будь то в поэзии или прозе. Статья о мотиве «сна по заказу» в дистопической прозе XX в., включая «Золотого теленка», и о его корнях в русской классике (Гоголь, Достоевский) перепечатывается как образец подхода к подобным сюжетным инвариантам. В какой-то мере ее продолжает рассмотрение типового образа «человека с раньшего времени» (у Ильфа и Петрова, Л. Лагина, Солженицына, Оруэлла и Андрея Сергеева). В исследовании жизнетворческих инвариантов Ахматовой (напечатанном почти 20 лет назад в венском славистическом альманахе и в России публикуемом впервые) материалом для обобщений служат не стихи, а корпус мемуарной литературы о поэтессе. Статья о мотиве «купальных повозок» сочетает филологический подход с обращением к визуальному материалу — изображениям, проясняющим тексты Кузмина и Блока. Замыкают раздел эссеистичный набросок о топосе «тщетных усилий» и обширная работа о поэтике литературных каталогов (начиная с гомеровского перечня кораблей и кончая подсоветскими текстами XX в.).
В пятый раздел я поместил более легкие статьи — этимологический анализ чеховского «Ich sterbe» и его альтернативного прочтения («Эх, стерва!»), упомянутые выше заметки об иконике, структурный разбор политического анекдота про «правильные ниточки» и анализ варваризмов у Вальтера Скотта, Толстого и в современном городском фольклоре. В эссе об архитектуре одного из санта-моникских домов к анализу привлекаются структурные параллели из Пушкина, а разбор эффектного рекламного постера выявляет опору на прототипы из серьезной живописи. В очерке невероятной, но правдивой истории моих взаимоотношений с творчеством и личностью Василия Аксенова грань между в принципе объективным научным подходом и невольной субъективностью мемуариста неизбежно нарушается.
А вынесенное в Заключение к книге метатеоретическое эссе, написанное белым пятистопным ямбом, переходит и границы деловой прозы. Максимальный кайф я получил, перелагая в лоханкинские ямбы знаменитые строки из письма Толстого к Н. Н. Страхову по поводу толкований «Анны Карениной» современными критиками.
Удовольствия от тех или иных мест книги я искренне желаю ее читателям.
Для удобства чтения предупрежу, что пространные цитаты даются петитом с отступом по левому краю; пересказы сюжетов, отступления от основного повествования и частные уточнения — также петитом, но без отступов; общий список источников и литературы — в конце книги.
* * *
Приятный долг автора — поблагодарить тех, кому книга обязана своим существованием. Внимательных читателей и критиков отдельных статей я каждый раз с признательностью перечисляю в начале соответствующих примечаний, здесь же хочу назвать редакторов тех изданий, где, с их поощрения, появлялись мои работы: Андрея Арьева и Алексея Пурина («Звезда»), Андрея Василевского, Владимира Губайловского и Ольгу Новикову («Новый мир»), Захара Давыдова («Toronto Slavic Quarterly»), Филиппа Дзядко и Марию Котову («Большой город»), Александра Кобринского (Летние школы по русской литературе на Карельском перешейке и в Санкт-Петербурге), Олега Лекманова, Наталию Мазур, Александра Осповата и Лазаря Флейшмана (ряд престижных фестшрифтов), Ирину Прохорову («Новое литературное обозрение»), Елену Толстую (Иерусалимский сборник о Льве Толстом), Оге Ханзен-Лёве («Wiener Slawistischer Almanach»), Игоря Шайтанова («Вопросы литературы») и Глеба Шульпякова («Новая Юность»).
Санта-Моника
2 апреля 2014 г.
I. О ПАСТЕРНАКЕ
«Чтоб фразе рук не оторвало…»: матросский танец Пастернака[1]
Стихотворение «Матрос в Москве» — может быть, не лучшее у Пастернака, но во многих отношениях очень характерное.
Основанное на впечатлениях зимы 1917/18 или 1918/19 гг., датированное 1919 г., опубликованное в конце 1921 г. и затем включенное в раздел «Эпические мотивы» книги «Поверх барьеров» (1929), стихотворение довольно длинно (в нем 76 строк) и в большинстве публикаций двухчастно (13 + 6 четверостиший, разделенных звездочкой или прочерком)[2]. Однако собственно эпическая его составляющая (если не считать затекстового исторического фона) невелика: она сводится к лицезрению на московской улице однажды ветреным зимним вечером нескладно одетого и нетвердо держащегося на ногах пьяного матроса-красногвардейца. Тем интереснее присмотреться, что́, как, зачем и в каком порядке на протяжении девятнадцати строф извлекает из этого поэт, творящий в инвариантном духе своей поэтики «единства и великолепия мира»[3], но с трезвым учетом политической конъюнктуры, воспринимавшейся им как минимум неоднозначно[4].
I
1. С первых же, подчеркнуто информационных, строк:
I Я увидал его, лишь только
С прудов зиме
Мигнул каток шестом флагштока
И сник во тьме, —
задается высокий уровень пастернаковской тропики[5]. Презренной прозой говоря, здесь сообщается примерно следующее:
лирический субъект увидал матроса сразу после того, как с наступлением зимы на прудах был залит и заработал каток[6], о чем сигнализировал флаг при входе, и это случилось вечером, причем поздним, когда каток уже закрылся и его огни были погашены.
Помимо словесной изощренности, обращают на себя внимание:
• насыщенность текста реалиями (пруды, каток, шест, флагшток, подразумеваемый флаг);
• интенсивность звуковых повторов в тропеически ключевой 3-й строке (каТОК — ШесТОм — флагШТОКа);
• реминисценция конькобежного мотива (из «Зимнего неба», 1915);
и
• выисканность слова флагшток, предвещающего развитие «флотской» темы.
Экспозиция продолжается во II строфе:
II Был чист каток, и шест был шаток,
И у перил,
У растаращенных рогаток,
Он закурил.
Здесь наращивается список реалий (появляются перила и рогатки[7]), подтверждается, что каток был закрыт (чист), уточняется местоположение матроса, немного детализируется и оживает его портрет (закурил). Главное же, вводится центральный мотив «шатания, качания» — один из вариантов пастернаковской темы «великолепия», часто строящийся на парадоксе: великое высматривается в чем-то низком, ненадежном, непрочном.