Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Принадлежать к сему обществу было верхом желаний моего тщеславия. В средствах к тому, казалось, не было недостатка. Отец мой готов был прислать мне письма, которые открыли бы мне двери двух или трех знатных домов, с хозяевами коих был он хорошо знаком. Было другое средство еще вернейшее: князь Федор Голицын, с которым провел я год в деревне отца его, одаренный изящным тактом, был одним из корифеев общества; без всякой дружбы он меня очень любил; ему казалось, что некоторою образованностью обязан я ему, и он мне предложил везде меня представить. Но тут-то и было первое затруднение: просить об определении в службу, о месте, о каком-нибудь тяжебном деле мне никогда не казалось унизительным; а мысль испрашивать, как милости, дозволения к кому-нибудь ездить, меня всегда пугала. Я всегда дожидался приглашений и почти всегда дожидался их тщетно: нерассчетливее, глупее моего самолюбия, признаюсь, я ни в ком еще не встречал.

К тому же, слова Козловского и вечер у князя Куракина сильно на меня подействовали, лишили меня всей бодрости. Главное же, неодолимое препятствие было в пустоте моего кармана: надобно было вдвое, втрое более того, что давали мне родители, чтобы сколько-нибудь с пристойностью показываться в большом свете. А между тем, к несчастью, будучи с малых лет в сообществе с ровесниками, которых Фортуна гораздо лучше меня наделила, я имел их вкусы и наклонности, и думал, что имею равные с ними права. Безрассудный, я должен был знать, что я сын почтенного, но весьма небогатого отца, и что, подобно ему, одними трудами только мне возможно прокладывать себе дорогу. Если б я мог забыть о том, то его мудрые советы каждую почту письменно мне о том напоминали. Но какого толку спрашивать у молодого человека, едва вышедшего из отрочества?

Некоторое время был я как сын разорившегося и недавно умершего богатого вельможи. Успехи в свете, столь легко приобретаемые моими товарищами, молодыми знакомыми, подробные их рассказы о том меня терзали, но, Бог свидетель, не завистью, а неизъяснимым, отчаянным унынием. Сколько раз на чердаке, или почти в подвале, в уединенной келье моей, при тусклом свете одной сальной свечи, сравнивал я участь их с моею; в эту минуту, когда дурная погода не дозволяла мне даже прогуляться, они, думал я, в позлащенных салонах танцуют, любезничают с дамами. Я не имел даже утешения нынешней безвестной молодежи — либеральных идей; я всё уважал, что другие уважали, и не умел еще, как ныне, становиться на дыбы против общего мнения. О, как тяжело мне бывало! Долго, долго не переставал я видеть в себе какое-то отверженное, падшее существо.

Такого рода несчастья могут быть только у нас в России, где нет настоящей аристократии и где между ею и другими состояниями не проведена резкая черта, как в некоторых европейских землях. В мое время подобных мне было, верно, очень мало; я, по крайней мере, никому не смел говорить о моих страданиях: меня бы осмеяли. Теперь же, когда круг так называемого большего света до невероятия расширился, когда доступ к нему сделался так свободен и законы его стали так снисходительны, не принадлежать к нему гораздо унизительнее, чем прежде, и предполагает уже или совершенную нищету, или самое дурное поведение. Число требующих в нём права гражданства должно быть неимоверно, а как нет возможности всех удовлетворить, то и досада тех, коим не удалось добиться столь ничтожного преимущества, должна быть также чрезвычайно велика.

Мнимо-несчастное положение мое было, однако же, весьма благоприятно для приобретения и умножения познаний. Я мало воспользовался этим, и это новое прегрешение в числе тех, в коих, как духовному отцу, должен я каяться читателю. Все надежды свои возлагал я на службу; а она, как увидим, что-то долго мне не давалась. Мне иногда ужасно подумать, сколько времени, и самого драгоценного, погубил я понапрасну. Я готов винить самого себя, но обстоятельства, в которых находился, еще гораздо более.

Старший брат мой, умный провинциал, отличающийся непринужденною вежливостью, отличный и в поведении армейский офицер, по исключительности, по взыскательности тогдашнего Петербургского общества, должен был казаться в нём странным. Он это знал и имел благоразумие не только не искать его, но и, сколь возможно, его чуждаться. Дело удивительное! В отношении к обществу он целым поколением казался старее отца своего. Даже второстепенные общества Петербурга были не по нём: он их убегал. Он полагал, что меньшой брат его обречен быть жертвой бонтона и всех его прихотей, а меньшой брат был совсем от того не прочь: ему не доставало только путеводителя и денег на дорогу. Еще гораздо более имел браг мой отвращения от собраний людей развратных: попойки, оргии, в то время столь обыкновенные, казались ему нестерпимы. Где же собирались умные люди без умничанья, каких бы лет они ни были, с сведениями, которые они любили сообщать в разговорах, там, где были приятные, скромные женщины, без лишних вычур моды, там только был он в своем элементе. Домашнее житье наше с сим братом было совершенно согласное; в упреках, кои редко я заслуживал, а еще реже позволял он себе, всегда щадил он мое самолюбие. Когда замечал во мне маленькую грусть, спешил развеселить меня и, сколько позволяли наши скудные средства, старался доставлять мне все возможные, безвинные удовольствия: то покупкой книжки, то билетом в театр, а иногда и обедом послаще. Разница с другим братом была совершенная; правда, со времени его владычества прошло почти три года: я сделался старее и был уже в службе.

Врат мой свел знакомство с одним весьма известным в свое время откупщиком Василием Алексеевичем Злобиным; или, лучше сказать, тот сам нашел его. Он держал винный откуп во всей Пензенской губернии, и следственно приглашения его были не совсем бескорыстны. Счастье, ум и смелость сего простого мещанина Саратовской губернии, города Вольска, способствовали ему сделаться в своем роде знаменитым: он сам рассчитывал, что имеет барыша по тысяче рублей в день, сумма в тогдашнее время необъятная. Старик Злобин был тип наших православных мужичков, то есть человек и добрый, и хитрый; он сохранил и поступь, и речи, и поговорки своего первобытного состояния, одним словом всё, даже одежду и бороду. Этим самым отличился он от братии своей, откупщиков и, как говорится ныне, создал себе позицию в свете. Никогда не хотел он чинов, когда все за ними гонялись, и довольствовался званием именитого гражданина. Золотые медали на шее давались тогда купцам еще гораздо реже, чем кресты чиновникам; их-то он и желал, и один только (полно, не первый ли?) получил таковую с алмазами. В богатом русском кафтане своем он не оставлял по большим праздникам всегда являться во дворце, и не было в Петербурге ни одного человека, который бы не знал его. С боярами, с случайными людьми употреблял он необыкновенную уловку: с видом простодушным, откровенным, в смелых будто выражениях, умел он всегда льстить их самолюбию, часто угощал их у себя и заставлял думать, что он с ними на приятельской самой короткой ноге. Чтобы поддержать сие мнение, брался он за всех хлопотать и многочисленным клиентам своим, когда выпрашивал, когда вымаливал, когда вымучивал милости, по большей части, не весьма важные. Великое достоинство бородатого мецената состояло в том, что с молящими его о помощи обходился он дружески ласково, совсем не покровительственно, что в купце было бы несносно: вообще и тогда богатству кланялись, но только с условием, чтоб и оно откланивалось. Таким образом, задабривая всех, ставил он везде себе подпоры и распространил о себе славу, которая, возвращаясь к своему началу, возвышала его в глазах тех самых, коим ею был он обязан.

В нём было видно и чувство: полжизни проведя в Петербурге, он себя и других хотел уверить, что остается в нём только для приведения дел своих к окончанию; и, действительно, ни дома, ни дачи не хотел в нём купить. Построенные им заочно каменные палаты в Вольске, разведенные без него сады, беспрестанно украшал он, посылая ежегодно разные драгоценности из столицы, где жил он как на ночлеге. При имени родины его, в которой надеялся провесть остаток жизни, навертывались у него иногда слезы.

68
{"b":"590904","o":1}