Про него говорили, что в военном деле он смыслит очень мало, в гражданском же ровно ничего, а попал в начальники двух или трех губерний! Такие примеры теперь уже не редки, и никого более не удивляют. Самая наружность его не могла вселить к нему уважение: коротенький, толстенький человечек, не имеющий ни одной оригинальной черты англичан, с самыми бесцветными характером и физиономией, не умный и не глупый, не добрый и не злой, не приветливый и не грубый. Находили, однако же, что он имеет некоторую ученость, потому что хорошо умеет говорить по-английски и знает что такое парламент, о котором немногие у нас тогда слыхали. Жена его, Софья Карловна, была, по крайней мере, похожа на что-нибудь: она напоминала собою нянек и ключниц своей нации, и по-французски английским наречием говорила очень забавно.
Чета сия забилась в уголок просторного деревянного дворца, построенного Елизаветой Петровной, во вкусе всех публичных зданий её времени. Чтоб отыскать их, надобно было проходить ряд нетопленных комнат, из коих две были обиты атласом в позолоченных, отчасти облупившихся рамах: роскошь, которую, по крайней мере в Киеве, можно было тогда найти в одном только царском жилище. Сии две комнаты изредка отоплялись и освещались, и в них давали они не балы, а балики, на которые приглашаемо было самое отборное общество, то есть поляки, иностранцы, да из русских те только, которые знали не один свой отечественный язык. Так как французским языком промышлял я тогда уже очень порядочно и готов был плясать до упаду, то на сих балах не только был я не лишним, но даже желаемым гостем. Всех моложе и лучше бывала тут недавно вышедшая замуж Мошковская, урожденная Ворцель; всех старее и страшнее овдовевшая, всё еще полная жизни, Шардонша.
Вот в каких отношениях находились друг к другу члены разнородного тогдашнего киевского общества. Упрямые, милые мои хохлы показывали твердость, непреклонность, которые во многих случаях нам бы не худо было перенимать: они жили особняком, удалялись от поляков, но с русскими обходились как с братьями; дом г-жи Веселицкой, как сказал я, был их сборным местом. Наши же любезные русаки, столь забывчивые, слишком сообщительные, готовы были водиться со всеми; некоторые, однако же, и самые почтенные, недовольные военным губернатором и явно его презирающие, собирались иногда у гражданского, который с ним не совсем был в ладах. Поляки, чуя уже близкое могущество свое в Петербурге, с каждым днем становились более наглы и надменны. Главный приют их был у Феньша.
Их дерзость обнаружилась еще более, когда перед Новым Годом начались контракты и ярмарка. Из всех юго-западных губерний стекались их земляки, и сильные числом, они позволяли себе в обществе разные неблагопристойности, а в городе даже бесчинства и неистовства, вламываясь ночью насильно в хижины убогих вдов, матерей сирот-красавиц, но соседями и работниками всегда с побоями и стыдом были прогоняемы. На балах, которые два раза в неделю давались за деньги в контрактовом доме, то есть в биржевой зале, многие из них вздумали являться в народном костюме и даже танцевать мазурку в шапках, напивались пьяны, делали обиды и думали, что настало опять время их грубой вольницы. Молодые армейские офицеры, которые с воцарением Александра также чувствовали себя более свободными, начали вступаться за себя, за дам и за знакомых; от того заводились ужасные ссоры, оканчивавшиеся обыкновенно толчками и пинками, с коими выпроваживали поляков. К счастью, до поединков никогда не доходило. Феньш, разумеется, держал их сторону и офицеров сажал под караул. Но их было множество, и разгневанные поляки, объявив, что перестанут ездить на контрактовые балы, если тех не прогонят, сдержали свое слово; не могли однако же удержать жен и дочерей своих, которые ни за что бы не отказались от удовольствия танцевать с ловкими москаликами. Итак поле сражения и тут осталось за русскими. К стыду моему, должен признаться, что внутренне был я за поляков, во-первых, как за побежденных, а во-вторых, как за людей, по мнению моему, более образованных.
Жизнь моя вообще текла весьма приятно, со всеми был я хорош и на тайные и явные несогласия смотрел довольно равнодушно; только пользовался свободой менее чем в Москве: я даже не имел права без слуги ходить пешком по улице. В этом не было никакой стеснительной меры; но, по старому баловству, матушка всё опасалась, чтоб я не ушибся, или не был кем обижен. Из молодых людей моего возраста, всего чаще бывал я с прежним моим товарищем Индусом и с старшим сыном Феньша, его адъютантом, малым весьма добрым и веселым[56].
Для матери моей житье было хлопотливое; она никуда почти не выезжала, стараясь сколь можно скорее окончить свои домашние дела, и едва к концу января успела с ними управиться. Известия из Пензы были самые радостные: отец мой прибыл в нее благополучно и был встречен с восторгом; не говоря уже о долголетних любви и уважении, коими он там пользовался, он явился ту — да как милостивая грамота, возвращающая прежнее достоинство разжалованному городу. Дворяне, желая угодить правительству, на первом съезде сделали большие пожертвования для основания училища, и сумма из того составившаяся обращена впоследствии на учреждение губернской гимназии. После тьмы, в которую четыре года старались погрузить Россию, все с рвением начали искать в ней света наук. Во время выборов помещики беспрестанно пировали, объедались и опивались, опаивали и окармливали друг друга.
Наконец, пришла и нам пора туда отправиться. Хотя я всегда чрезвычайно любил Киев, хотя маленькая, сердечная, но совсем безвинная связь, о которой, впрочем, не стоило бы и говорить, умножала тогда в глазах моих его прелесть, я не без удовольствия помышлял о сей дороге. Мне казалось, что в Киеве я как принц путешествующий инкогнито, а туда еду как бы на царство. К тому же я — возбуждаем был и любопытством увидеть сторону, которую никогда не видал и о которой так много слышал. Я всегда живал на оконечностях России, бывал и в сердце её, Москве, но во внутренние, нечистые, так сказать пищеварительные её части, Симбирск, Пензу, Саратов и Тамбов, никогда не заглядывал.
Итак 31 января, выехав из Киева не без грусти, я однако же свою страстишку, свой любовный хмель проспал на первом ночлеге.
Зима была непостоянная: два раза в Малороссии выпадал снег и замерзали реки, и два раза он пропадал и они вскрывались. По тонкому льду перешли мы через Днепр пешком и с опасностью и трудом переправили повозки. На другой стороне ожидало нас новое горе: замерзшая, голая земля, по которой в четвероместном возке не знаю как дотащились мы до первой станции на лошадях. Желая выиграть время, мать моя разочла, что для сокращения пути лучше всего ехать почти проселочными дорогами, на местечко Басань, на Прилуки, Ромен и Сумы. Лошадей везде было мало, но и полсотни их с трудом могли бы нас везти на полозьях без крохи снегу. К счастью, Украина, как и Молдавия, отчизна волов; на них, шаг за шагом, должны мы были проехать 250 верст. Покрывая всё небо, густые снежные облака висели над нами и как будто нас дразнили: это было несносно. За пределами Малороссии перешли мы в другую крайность: мы тонули в снегах. Но что рассказывать о бедствиях, столь обыкновенных во время зимних странствований по России? Мы проехали Курск и приехали в Воронеж.
Там находился на квартирах Малороссийский кирасирский полк, в коем служил средний брат мой Николай, и у него мы остановились. Накануне, сбившись с дороги в сильную метель, мы плутали половину ночи и измученные приехали часу в десятом утра. Матушка с сестрами, старшею и маленькою, целый день посвятили отдохновению; а меня тотчас брат повез смотреть город и представлять главным оного лицам. Всё это было как на лету, и я их всех перезабыл, кроме двух: шефа братнина полка, генерала князя Ромодановского, и главного Воронежского откупщика, который садился с гостями за жирный и званый обед и нас убедительно пригласил остаться. Про него несколько слов.