Примечательно, что при Екатерине все немцы, служившие в нашей армии, делались наконец русскими. Взаимная их ненависть с нами, возбужденная при Анне Иоанновне, не совсем потухла еще при Елизавете Петровне и на минуту опять было пробудилась при Петре III, но искусством Екатерины совершенно погашена. При ней один немецкий генерал обрек себя на верную погибель, чтобы ценою её купить для России победу, которую он не должен был разделять: Вейсман был русским Леонидом, как образовавшийся при ней Барклай был после русским Эпаминондом. Нельзя винить немцев, если в последующие царствования они начали отделяться от нас, составлять между собою какое-то братство и обратились наконец в status in statu. Беспрестанно оказываемое предпочтение ливонскому дворянству перед коренными жителями России должно было возгордить его и озлобить последних. Веселая беспечность русская мстит покамест немцам одними эпиграммами, точно так как праотцы наши злились тайком и подтрунивали над татарами. Если ничто не переменится, то рано или поздно должно ожидать ужасных последствий для них или для нас; лучше бы, кажется, примирением стараться предупредить их.
Мне необходимо говорить теперь о вельможе, в 1797 году начальствовавшем в Киеве. Его пребывание в сем городе имело большое влияние на судьбу некоторых членов моего семейства и на мою собственную. В предыдущей главе, кажется, упомянул уже я о графе Иване Петровиче Салтыкове. В нём можно было видеть тип старинного барства, но уже привыкшего к европейскому образу жизни; он любил жить не столько прихотливо как широко, имел многочисленную, но хорошо одетую прислугу, дорогие экипажи, красивых лошадей, блестящую сбрую; если не всякий, то по крайней мере весьма многие имели право ежедневно садиться за его обильный и вкусный стол. В обхождении его, весьма простом, был всегда заметен навык первенства и начальства; вообще он был ума не высокого, однако же не без способностей и сметливости; он не чужд был даже хитрости, но она в нём так перемешана была с добродушием, что его же за то хвалили. Как воин, он более был известен храбростью, чем искусством.
Семейство его находилось в Петербурге. Кто в звании генерал-губернатора не любить одиночества, тот чувствовать его не будет: к графу Салтыкову каждый вечер собирались на бостон, иногда даже и дамы. Но для перемены любил он раз или два в неделю проводить вечера у нас, и обыкновенно в сопровождении Алексеева, любимейшего из своих адъютантов.
Необыкновенная привязанность графа Ивана Петровича к этом молодому человеку, носящему прозвание, которое мог всякий принять, и которого, сверл того, звали еще Ильей Ивановичем, заставляла думать, что он его побочный сын. Но он был просто небогатый дворянин Московской губернии, рано лишившийся отца, и по сим двум причинам не получив никакого образования, еще в детстве был отдан в военную службу. Граф Салтыков, который прежде командовал конною гвардией, увидел у себя на ординарцах хорошенького, живого, проворного мальчика, у которого любовь и усердие к начальству и службе были написаны на лице, велел чаще его наряжать, полюбил его и наконец оставил при себе.
У этого Алексеева была самая счастливая физиономия, самый счастливый характер; я не знал почти людей, которые бы его не любили и ни одного, которого бы он не любил. Апатия равнодушных людей спасает их от врагов, они обыкновенно их не имеют, но зато не имеют и друзей; Алексеев же был исполнен огня и был веселый друг вселенной. Случалось, иногда он вскипит, но тотчас же и простынет; с ним бывали часто минуты гнева, но часов досады он не знавал. Его филантропия не была действием рассудка, следствием правил (где было ему взять их?), но горячее, врожденное сердечное чувство, коего притягательная сила действовала на всё его окружавшее. Это был гений доброты. Что делать, если другого гения в нём было?
Умному отцу моему и умной сестре Наталье с самого начала полюбилось в нём что-то такое, что лучше богатства, ума и знатности; прекрасная душа в стройном теле, которая отражалась на свежем как утро, румяном, красивом лице. Он влюбился в сестру мою и, видно, очень страстно, потому что необыкновенно смелый, он сделался робок и долго не решался открыться. Дочери знают только что любить; а матери, забывая, что сами тоже делали, гордясь красотою и достоинствами дочерей, более чем ценили собственные, всегда бывают разборчивы. Наша мать, которая в целой России не видела столь завидного жениха, которого бы, по её мнению, любимая дочь её не была достойна, разумеется, обиделась предложением двадцатипятилетнего адъютанта, майора, у которого всего только было 40 душ. Но все его любили, все были в заговоре против неё; сам старый фельдмаршал принялся сватать; как человек придворный, не поскупился на убеждения, на обещания, и она почти против воли принуждена была, наконец, дать свое согласие.
В нашем семействе было одно маленькое существо, которому брак сей не нравился еще более чем матери моей: это был я.
Свободное обхождение с сестрой моей мужчины, который накануне еще был нам посторонним, мне казалось верхом неблагопристойности, которая должна была стыдом покрыть сестру и всех её родных. Я сказал уже, что любил ее, и в тайной досаде моей было много ревности. Мне трудно было привыкнуть к мысли, что она перестанет носить одно со мною фамильное имя.
Не прошло месяца после сговора, который был 14-го октября 1797 года, как граф Салтыков получил известие, что он переведен военным губернатором в Москву. Сие известие, возвещающее отцу моему разлуку с дочерью, его опечалило, но матери моей подало надежду, что скорый отъезд Алексеева, а потом продолжительное отсутствие, отдалят не совсем приятный для неё брак, а может быть и не дадут ему состояться. Напрасно: граф Салтыков, который тогда пользовался особою доверенностью царя и вследствие её большими правами, уезжая объявил, что он адъютанта своего оставляет в Киеве на неопределенное время.
Итак двойное горе: надобно было приготовляться в одно время и к свадьбе, и к разлуке. Среди сих приготовлений, отцу моему пришло на мысль отправить меня с зятем и сестрой, коей попечениям, несмотря на её молодость, можно было поручить меня с полною доверенностью. Около года у меня не было учителя: после отъезда г. Мута, старались безуспешно приискать кого-нибудь на его место, и я жил в праздности, пагубной для столь нежного возраста. У меня была особливая комната, и при мне находились из крепостных людей пьяный дядька Быков для присмотра за мною, и шаловливый мальчик для прислуги. Первый обыкновенно напивался тайком, только не от меня; а я старался скрывать его порок, сколько из сострадания к нему, столько из опасения, что заступивший его место будет мне менее потворствовать; наконец, однако же, его наказали и прогнали.
К счастью, я страстно любил читать, и мне открыта была маленькая библиотека отца моего, вся состоявшая из немецких книг; я знал хорошо по-немецки и некоторые из них по нескольку раз перечитывал. Более всего любил я путешествия, историю и географию, описания земель и происшествий; Шрёкка и Бюшинга знал я почти наизусть, также и басни Геллерта, хотя не любил тогда поэзию; но зато какой же Геллерт поэт? — В таком положении мне оставаться было невозможно; что бы из меня вышло? Дело решено, чтобы воспользоваться удобным случаем и везти меня доучиваться в Москву.
После отъезда графа Салтыкова, отец мой около месяца исправлял должность военного губернатора, до прибытия вновь назначенного в сию должность генерала Розенберга. Когда новый начальник приедет в провинцию, то первое дело её жителей сравнивать его с предместником: по склонности людей к перемене, сравнения сии бывают редко в пользу оставляющего место. Сие, однако же, случилось в Киеве, когда увидели Розенберга. Какой контраст! Старый немец, который столицу видел только в первой молодости, который более двадцати лет жил в забытьи и чем-то командовал, то на Кавказе, то в Крыму, человек весьма небогатый, а еще более расчетливый, чтобы не сказать скупой, невзначай, как часто бывало в то время, попал по старшинству на место знатного русского барина, жившего пышно, всем милостиво улыбавшегося. Розенберг никогда не улыбался, а был однако же, весельчак, то что немцы называют «брудер люстих», и беспрестанно любил пошучивать; но известно, что веселость немца всегда тяжела и несообщительна и веселит его только самого. То ли дело французы!