Вскоре после примирения нашего, не мог я не заметить, что как будто невзначай мне случается часто оставаться наедине с молоденькою красавицей, дозволяется делать прогулки пешком и в коляске за город с нею и с немкою, более нянькою чем гувернанткою, что в обращении со мною она сделалась скромнее, что от малейшей похвалы, у меня вырывавшейся, она улыбается, краснеет и потупляет глаза; эдак она мне еще более нравилась. Да что же? подумал я, почему бы мне прелестною подругой не украсить жизнь мою, которая в будущем является мне столь одинокою и тоскливою? Я шутя начал говорить о том матери моей; она сильно и гневно восстала против намерения моего. Живши долго в Варшаве, в Люблине, наконец в Киеве, имела она сильное предубеждение против полек: все они кокетки, неверные жены, твердила она. Я знал, что в важных случаях воля её бывает очень тверда и, дабы положить всему конец, решился переехать в наше Симбухино. Напрасно: препятствия раздражили меня; в бездействии, в уединении деревенской жизни воображение мое пуще воспламенилось, и всё мелькал передо мною чудесный образ; то, что едва зародилось в сердце, развилось в голове. Так-то, я думаю, почти и всегда бывает с любовью.
Когда осенью воротился я в Пензу, то эта была уже настоящая страсть. Описывать ее не буду, во первых потому, что теперь не сумею, во вторых потому, что как-то совестно в нынешние лета мои за это приниматься. Если бы, паче чаяния, читатель захотел узнать о том, то пусть раскроет любой роман: там изображено всё то, что я перечувствовал. Мне кажется ныне, что это должно походить на сон, в который погружает опиум после сильного его приема; в опьянении, которое он производит, чувствуешь, говорят, неизъяснимые муку и блаженство. Вообще, изо всех моих воспоминаний это одно, которое постоянно я отталкиваю. Любовь есть беспрерывное самоотвержение; но когда разгоряченное самолюбие восторжествует над ней, она становится ненавистна. Никогда еще в жизни не играл я столь глупой роли; в провинциях всякий несчастный любовник казался смешон, и я был баснею Пензы. А от чего я был несчастлив? Оттого единственно, что был покорный сын.
Итак, любовь была причиною, истребившею во мне дух оппозиции. На Голицына в начале зимы, я никак жаловаться не ног; он как нельзя более был доволен моею покорностью и часто шутил со мною насчет моей страсти. В случаях объясниться с Теофилой у меня недостатка не было, но я не решался; когда же сие сделалось против ноли моей, она отвечала мне глупою улыбкой, которую назвал я невинною и прелестною, и принял за согласие. Вскоре потом всё переменилось. В январе получил я наконец согласие матери моей, и она поручила сестре моей Алексеевой сделать формальное предложение Голицыну; он отвечал, что у воспитанницы его есть отец, который один может располагать её судьбою, что он в конце марта должен приехать в Пензу, следственно переписка об этом предмете будет напрасна, а что, по приезде его, он сам берется быть моим сватом. Вместе с тем просил он сестру мою, чтоб она убедила меня воздерживаться от прежней короткости с невестою; ибо дело, становясь серьёзным и будучи не решенным, должно оставаться тайною, иначе было бы неприлично в глазах публики. Пензенской публики! Я как дурак поверил, и дня два или три был совершенно счастлив.
Вдруг увидел я, что моя возлюбленная совсем от меня отворачивается и всегда так окружена, что нет для меня возможности лишнего слова с нею молвить. Я подумал сперва, что это какой-нибудь брачный этикет, мне вовсе неизвестный, но вскоре потом со всех сторон начали обращаться ко мне с вопросом; «скажите, правда ли, что вы сватались, и вам отказали?» Легкомысленный и нескромный Голицын двум или трем знакомым успел рассказать, что он лучше от меня отделаться не умел, как выдумать приезд Крогера. Мне показалось, что всё это было сделано с намерением меня одурачить. Мое положение сделалось ужасным: я кипел досадой и не смел показывать ее; это значило бы навсегда проститься с надеждой, которая одна только живила меня тогда. Я не прервал знакомства с домом губернатора, но когда, разговаривая с ним, выжимал на уста улыбку, глаза мои горели негодованием. Заметив это, раз опуская голос, так чтобы окружающие не слыхали его, сказал он мне: «пожалуйста ничему не верьте, имейте только маленькое терпение, мы всем этим делом поладим».
Вот что было причиною этой внезапной перемены. Осенью пришли слухи, что Павел Голицын умер на Кавказе; он действительно умирал, но ожил, и здоровый в декабре явился к матери в Зубриловку; там наложили на него секвестр и в Пензу не пустили. В это же время губернаторша Голицына с целым семейством, ездила навестить свекровь; приезжий нашел, что девица Крогер выросла, похорошела и сказал, что она ему очень приглянулась. Тогда между членами этого семейства родилась новая комбинация. «Нет Германской принцессы, руки которой бы брат Василий не был достоин, но для глупого, пьяного, гнилого Павла, чего же лучше? — красотка, как бы уже принадлежащая к семейству и по матери в родстве со всею польскою знатью. Состояние, правда, весьма небольшое; но для человека, которого нельзя показать в столице и его будет достаточно; главное же, чтобы спастись от пензенского родства и одним махом сделать два удара». Тогда, кажется, положено бросить веденную на меня атаку, а напротив, поставить себя в оборонительное состояние. Не понимаю отчего нескоро последовало исполнение общего приговора. Она всё делала по приказу: не было ни мыслей, ни чувств, ни воли в этом жалком, прекрасном создании, а он всегда быль существо самое бесхарактерное, неосновательное.
Спешу кончить роман сей, которого я был весьма не блестящий герой, с тем чтобы вперед никогда о нём не поминать. Когда уже меня не было в Пензе, ровно через год после предложения моего, совершился ненавистный мне брак Василий Голицын возвратился почти накануне свадьбы; братья не поссорились; я повторяю, они не знали истинной любви. Что касается до меня, то нескоро мог я забыть близость недостигнутого блаженства. Бывало, когда случится мне сделать доброе дело, или сердце мое исполнится сострадания к несчастью ближнего, или внезапно чувство набожности наполнит душу мою, — в эти редкие и прекрасные минуты жизни моей, бывало, всегда посетит меня нежный образ Теофилы и напомнит мне время чистейшей любви. Но, наконец, призрак исчез навсегда. Увы, зачем увидел я ее вдовою, лет через двадцать после её замужества! Если бы, по крайней мере, и стан и черты её вовсе изменились, я бы мог еще уверить себя, что вижу совсем иную женщину; но нет, почти всё тоже, а со всем тем! как сказать мне?.. В прекрасной Теофиле, или Феофиле, увидел я настающую Фефёлу. Заимствуя выражение у французов скажу, что я нашел в ней горькую дуру.
Известие о знаменитой Лейпцигской битве, самой решительной изо всех бывших в эту войну, получено у нас в половине ноября. Со всех концов Европы собрались тут сражающиеся: с четырех сторон, четыре армии устремились на один пункт сей, защищаемый Наполеоном. Французы приписывают потерю этого сражения какому-то капралу, который поспешил взорвать мост и чрез то предал бегущих в руки неприятеля; да ведь надобно же было наперед, чтоб они обращены были в бегство. Тут нельзя уже было взвалить вину на морозы, а очевидцы уверяют, что после того ретирада их совершенно походила на прошлогоднее бегство из под Красного. Кажется, французы взяли девизом: победить неприятеля или бегом бежать от него; надобно отдать им справедливость, они великие мастера бороться с истиной. С другой стороны, немцы в этом деле и поныне почитают себя единственными победителями, забывая, что с ними вместе сражалась вся огромная русская армия, сражались шведы, венгры, славяне по всем наименованиям, даже из отдаленных мест башкиры и татары. И кто был душою, двигателем, можно сказать, главою этого бесчисленного сборища, между которым так трудно было сохранить согласие? Кто поставил на ноги прусского короля? Кто вытащил на поприще великих событий самого мирного австрийского императора? Кто, если не наш молодой Агамемнон, как в стихах назвал его Жуковский, если не тот, над которым в этот день и в последующие за ним месяцы видимо сияла благодать небесная?