С 1809 года начальствовал в Москве старый фельдмаршал, граф Иван Васильевич Гудович. В армии был он известен как храбрый генерал, отнюдь не как полководец. Он умел хорошо поддерживать высокое звание главнокомандующего в столице, т. е. заставлял себе повиноваться, окружал себя помпой и давал официальные обеды и балы. Может быть, в зрелых летах имел он много твердости, но под старость она превратилась у него в своенравие. Несмотря на то, так сказать выжив из лет, он совершенно отдал себя в руки меньшего брата графа Михаила Васильевича, который слыл человеком весьма корыстолюбивым. Оттого-то управление Москвою шло не лучше нынешнего: всё было продажное, всё было на откупе. Подручником последнего был какой-то медик, французо-итальянец, если не ошибаюсь, Салватори, и они между собою делили прибыль. Так по крайней мере все утверждали, и в тоже время были уверены, что медик не что иное как тайный агент французского правительства. Москва находилась далеко от театра могущей быть войны, но по какому-то предчувствию на состояние ее обращено было особое внимание правительства. Надлежало непременно сменить Гудовича, и Государь сделал сие с обычными ему привлекательными формами, при весьма лестном рескрипте, препроводив к нему портрет свой алмазами украшенный.
Можно сказать, что Александр был вдохновен свыше, когда в преемники ему выбрал графа Растопчина. Я говорил только о действии, произведенном на меня угрюмым лицом его, когда в Петергофе, будучи еще отроком, трепетною рукою подал я ему просьбу об определении меня в Иностранную Коллегию, а об нём собственно ничего не говорил. Когда он был еще министром, а я находился под его главным начальством, отец его, Василий Федорович, стал часто посещать зятя моего Алексеева, тогда полицеймейстера в Москве. Не раз случилось мне слышать рассказы его о том, как он выкупился из крепостного состояния, вступил на службу, получил небольшие чины, нажил небольшое состояние, и как ничего не щадил, чтобы дать хорошее воспитание единственному сыну своему. За то сын хорошо ему и отплатил: пользуясь удобною минутой у щедрого Павла, из отставных майоров выпросил ему прямо чин действительного статского советника и Аннинскую ленту. С природным необыкновенным умом и полученным образованием, молодой Растопчин не мог бы иметь столь великих успехов, если бы не женился на родной племяннице Анны Степановны Протасовой, любимицы Екатерины Второй. Через нее попал он к большому двору, но предпочел ему двор наследника в Гатчине. Это составило его счастье.
Некоторые люди видели в Растопчине препятствие к исполнению их тайных замыслов; они знали его как человека благородного, твердого, который ни за что не изменит благодетелю своему и готов пожертвовать жизнью, чтобы спасти дни его. Их происки успели ниспровергнуть его за несколько дней до кончины Павла. Первый год скрывался он в деревне, а потом постоянно жил в Москве. Там скоро стал он наряду с вельможами, сошедшими с поприща, коих пребыванием она так гордилась. Это было не легко: все они были семидесяти или шестидесятилетние старцы, а он едва перешел за сорок; все они более или менее были древнего происхождения, а он своим хвалиться не мог. Зато всех выше был он душою и чувствами, и большую часть из них превосходил умом. Но это самое несколько вредило ему в мнении москвичей. Одна из принадлежностей необыкновенных умов есть живость их; она отнимает у разговоров их ту тяжеловесную важность, которая так почтенна в глазах глупцов: искры ума и воображения им кажутся или опасными для них, готовыми их обжечь, или потешным огнем, для их забавы сжигаемым. Известное острословие свое умел Растопчин удерживать, пока был государственным сановником; но тут, сделавшись мирным обитателем старой столицы, он захотел сложить оковы этикета, налагаемые на людей, находящихся в высоких должностях. Тогда дал он волю речам своим, но скоро увидел с кем имеет дело. Можно было найти тогда в Москве довольно людей, которые, как говорится, были ему по плечу, уже верно более чем ныне: им одним мог он передавать высокие думы свои, сообщать свои оригинальные рассказы. С прочими же обходился он просто, был словоохотен, любил пошучивать и употреблял с ними язык, которым говорят совершеннолетние, играя с детьми. Его не поняли: «Да это видно наш брат, — сказали москвичи, а некоторые даже: — да он просто шут». Между тем прилежно изучал он нравы как дворянства московского, так и простого народа. Отравный, непонятный был он человек! Без малейшего отвращения смотрел он на совершенное отсутствие мыслей московских, даже высших обществ, и чрезвычайно забавлялся их нелепыми толками, сплетнями, пересудами.
Вместе с тем вспоминал он дни славы своей, время управления его Министерством Иностранных Дел и союза нашего с Австрией, когда русские войска стояли на границе Франции и готовы бы ворваться в её пределы. С бешенною яростью, какую могут только чувствовать сильные души истинных патриотов, в 1807 году видел он, что дело пошло наоборот, и Наполеон недалеко уже от Немана. Кажется, что в раздраженном состоянии, в коем он находился, наконец, надоела ему болтовня московских пустомелей, и он излил свою на нее досаду в горькой, язвительной шутке, в небольшой комедии, под названием: Вести или Живой Убитый. Ее прочитали, одни посмеялись, другие посердились, и вскоре потом забыли; а она весьма примечания достойна, как изображение тогдашних нравов. Где-то отыскал он или выдумал Силу Андреевича Богатырева, одного из тех кремней, из коих при Екатерине составлена была вся неодолимая русская армия: такие люди во множестве доживали почтения достойный век свой по закоулкам Москвы, и никто не знал об них. Этот просватал дочь свою за офицера; жених на войне, и он ждет от него известий, как вдруг деятельнейшая из вестовщиц безжалостно спешит объявить ему, что будущий зять его убит, с такими подробностями, которые не оставляют ни малейшего сомнения насчет истины её слов. Всё семейство в отчаянии, ибо все без памяти от храброго молодца; а он получивши отпуск, является посреди его жив и здоров. Тут-то Растопчин, под маскою разгневанного старца, принимается позорить злую вещунью, ее и подобных ей особ обоего пола, а она отбранивается по своему. Вот неважное содержание пьесы; последняя сцена составляет две трети оной и, кажется, для неё она была и написана[156].
Когда в 1809 году Император посетил Москву, то в первый раз по воцарении увидел Растопчина, стал разговаривать с ним и был увлечен силою и ясностью ума его. Тут же он сошелся с Екатериною Павловной, и вследствие её приглашений не раз навещал ее в Твери. Затем получил он еще лестнейшее приглашение прибыть в Петербург, где его сделали обер-камергером и членом Государственного Совета, с дозволением жить в Москве, откуда, по сделанной привычке, он редко отлучался. Говорят, что он был в числе обвинителей Сперанского и что письмо его о сем предмете сильнее всего на Государя подействовало.
Все жители Москвы чрезвычайно обрадовались, когда в исходе мая 1812 года назначили его к ним главнокомандующим, с переименованием в военный чин; только радость была не продолжительна. Он выпрямился во всю вышину роста и ума своего, и вдруг явился грозным повелителем, с своими нахмуренными бровями, как бы Юпитером-громовержцем. Это было необходимо. Он совершенно знал дух непокорности дворян, знал также своеволие, предрассудки, поверия простого народа; он знал, что сей последний в свирепом виде всегда предполагает смелость и силу. Сжав тех и других в мощной руке своей, он в тоже время умел овладеть их умами и привязать к себе. Искусство удивительное, которое не умели у нас довольно оценить. Если вспомнить, что Москва имела тогда сильное влияние на внутренние провинции и что пример её действовал на всё государство, то надобно признаться, что заслуги его в сем году суть бессмертны.
Третье известие порадовало меня не менее двух первых. Когда совсем потеряли надежду на мир с турками, его заключили в Бухаресте 26-го мая. Он был если не весьма славен; то по крайней мере весьма выгоден для нас. Граница наша от Днестра отодвинула к Пруту, на протяжении нескольких сот верст; что важнее того, русские опять стали на берегах, давно, при первых их князьях, знакомого им и никогда не забытого Дуная, воспетого в их старинных песнях; Бессарабия, мне после столь известная, присоединена к России.