Первые вельможи почитали за честь быть президентами банков. Старшие члены присутствия назывались советниками, младшие директорами; первые состояли в пятом классе, последние в шестом. Сперанский не успел еще коснуться сего состава; однако же подчиненность президента министру финансов заставила управление банка перейти из рук вельможеских в руки великого почитателя их Пещурова. Горько было мне идти к нему являться; делать было нечего. К счастью, нашел я его уже причесанным и напудренным[129], и не принужден был присутствовать при его туалете. Маленькая тень важности была наведена на свет его приветливого взора и улыбки. Он объявил мне, что еще до приезда моего распорядился он таким образом, дабы я мог занять место сверхштатного директора, и что, в случае умножения штата или открытия вакансии, надеется он доставить мне и следуемое по оному жалованье, всего 1200 рублей ассигнациями. Важность моего нового места состояла в том, что я должен был подписывать ассигнацию выше кассира, хотя немного ниже советника.
Я пошел в то прекрасное здание на Садовой улице, лучший памятник архитектуры, коим Петербург обязан Гваренги, которого наружность так прельщает взоры, а внутренность вмещает так много ничтожества и скуки. Я сказался; какой-то присяжный поднес мне пук новеньких печатных бумажек, стиснутых в плоские щипцы, и я пустился их подписывать. Когда рука моя уставала, я озирался и в обширной зале, где нас сидело десятка три подписчиков, старался разглядеть моих сотрудников: что за неподвижность в чертах, что за бессмыслие во взорах! Каноникатств, синекур с хорошим содержанием тогда не было так много; людям неспособным или ленивым тогда не было такого житья как ныне. Те, коим сильные особы хотели благотворить, но которых пугало всё головоломное, как говорили они, должны были, по крайней мере, не даром есть доставленный им насущный хлеб и принимались за рукоделие, на которое без всякой платы был я осужден. Если сим людям скупая к ним природа из милости и пожаловала немного способности мыслить и сколько-нибудь воображения, то оно должно было в них погаснуть, когда ежедневно на несколько часов превращались они в машины и, привыкая к сему состоянию, могли оставаться им довольны.
Обыкновенно, когда, бывало, пробьет два часа, все автоматы сии начнут медленно подыматься один за другим и меняться несколькими словами. Всегда почти один разговор, одни вопросы и ответы: сколько удалось кому подписать бумажек? Тот, который быстротою пальцев успел перещеголять других, скромно объявлял о том; другие слегка ему дивились. Был, помнится, один жирный немец, барон Дольет, который в этом искусстве всех превосходил, и каждый день тысячами считал подписки своего имени. Несмотря на то, не думаю, чтоб оно дошло до потомства, и на всякий случай, в этой сомнительной надежде, помещаю его здесь.
Если б тогда мне дали жалованье по месту, то с отчаяния может быть решился бы я век оставаться автоматом; в счастью сего не случилось. Прошло лето, июнь, июль месяцы, даже более половины августа, и мне приходилось не в мочь. Прогуливаясь раз по Невскому проспекту, встретил я давнишнего знакомого своего Опочинина, которого несколько времени не видал (со стыда и досады я старался никому не показываться). Он ласково остановил меня за обе руки, пристально посмотрел мне в глаза и, видя, что я не спешу начать с ним разговор, спросил, отчего я так уныл? В двух словах объяснил я ему положение мое. Он пригласил меня в себе, чтобы наедине пообстоятельнее поговорить о средствах из него выйти.
Он был величайший эгоист, греха таить нечего; но в кадке его себялюбия, конечно, вмещалась, по крайней мере, ложка необыкновенного добродушия. Он наверно употребил бы все средства, чтобы выдавить, если можно, раздавить человека, стоящего поперек его дороги; он не стал бы много беспокоиться, чтобы сделать добро кому бы то ни было; если же, однако, представлялся случай без всякого груда одолжить хорошего знакомого, он принимался за то с радостью, с сердечным удовольствием. Он только что недавно оставил военную службу; но, продолжая пользоваться величайшею милостью цесаревича Константина Павловича, при коем дотоле был адъютантом, и даже жительством в принадлежащем его высочеству Мраморном дворце, ему не трудно было у Гурьева, из полковников гвардии, с чином статского советника получить место С.-Петербургского вице-губернатора. Это поставило его в частые сношения со всеми матадорами Министерства Финансов, коих он мягкостью характера, приятностью форм умел привлечь к себе. Надобно прибавить, что он женился на любимой дочери полководца Михаила Ларионовича Кутузова и тем умножил связи свои с большим светом. Помощь такого человека, конечно, могла мне быть полезна. Он нашел, что ничего для меня не может быть лучше, как возвратиться к прежнему намерению и занимать в канцелярии министра по кредитной части, если не первое место, как я прежде надеялся, то, по крайней мере, приготовиться к занятию его со временем. Озеров оставил его; преемником его сделался Рибопьер, родственник жены Опочинина, и он предложил мне дружественно рекомендательное к нему письмо. Я знал сего подрастающего вельможу, и предложение Опочинина мне было вовсе не по сердцу; убеждения его однако же были столь сладки, что я наконец согласился нести письмо его.
Часто случается, что люди, сами по себе ничего незначащие, не имеющие никакого особого достоинства или недостатка, порока, делаются примечательны потому только, что носят на себе отпечаток времени и обстоятельств, в коих находились. В этом отношении Рибопьер заслуживает внимания, и я готов просить читателя не отказать в нём изображению его, которое здесь попытаюсь я сделать. Как история происхождения его, так и его собственная довольно любопытны.
Возвратясь из заграничного путешествия, молодой богач и барич Степан Степанович Апраксин, единственный сын умершего фельдмаршала, привез с собою из Швейцарии молодого (говорят) камердинера, которого, но приезде в Россию, произвел в домашние секретари; он назывался Рибопьер. Вожделенный жених всех знатных невест, Апраксин вел себя, как французский roué тогдашнего времени… В числе его жертв была одна фрейлина, помещенная Екатериною жительством во дворце, как сирота, оставшаяся после знаменитого в войне и мире Александра Ильича Бибикова. Молодой секретарь сочинял ему письма к ней, тайно их передавал… Он был сострадателен, она чувствительна, он старался утешить ее и до того успел в том, что она решилась за него выйти замуж. Несмотря на негодование всех родных, на гнев Императрицы, она устояла в своем намерении. Иностранные имена, особенно французские, были тогда в большой моде; гораздо более препятствий встретила бы девица Бибикова, если б пришлось ей соединиться браком с человеком, который бы носил русское неизвестное название, хотя бы старинное дворянское, например Терпигорева. Когда дело было сделано и помочь ему было нельзя, женевского мещанина[130] записали гвардии сержантом и, как водилось тогда, через несколько времени выпустили в армию капитаном. Он был, говорят, красив, благороден и храбр, служил хорошо, на войне получил Георгиевский крест и в чине бригадира, начальствуя каким-то пехотным полком, убит при штурме Измаила. После него остался один малолетний сын, Александр Рибопьер, о котором идет речь.
Необыкновенная красота мальчика, геройская смерть отца и великие подвиги деда заставили строгую иногда по необходимости, но всегда чувствительную и добрую Екатерину… взять отрока под особое свое покровительство: она сделала его офицером конной гвардии, часто призывала к себе и любовалась им. В восемнадцать лет, когда Павел пожаловал его камергером, на плечах у него такая была головка, за которую всякая, даже довольно пригожая, девица готова была бы поменяться своею. В последние дни его царствования, имел он поединок с князем Четвертинским за одну придворную красавицу; бредя рыцарством, Павел, обыкновенно в этих случаях, бывал не слитком строг; но как ему показалось, что любимая его княгиня Гагарина на него иногда заглядывалась, то из ревности велел он его с разрубленной рукой, исходящего кровью, засадить в каземат, откуда при Александре не скоро можно было его выпустить по совершенному расслаблению, в которое он от того пришел. После того сделался он кумиром прекрасного пола. Сам не менее того начал он обожать себя. И могло ли быть иначе после такого младенчества и в таком блеске проведенной молодости?