Скромная, тихая, малоречивая, просто одетая, она с первого взгляда много теряла в сравнении с мужем, которого, сверх того, года два была и постарее. Но скоро обнаружились любезность её ума, и кротость нрава, и святость её деяний. Она была урожденная Нарышкина и родная племянница фельдмаршала князя Репнина; но в ней не было заметно ни тени нынешней аристократической гордости, ни следов тогдашней барской спеси. Не будучи красавицей, она имела правильные черты и самую приятную наружность. На лице её, необыкновенной белизны и прозрачности, часто проступал яркий румянец, предвестник смерти, а улыбка печального ангела придавала лицу сему трогательную прелесть. Она страдала телесными и душевными недугами, но никому о том ни слова не поминала, всякий день принимала у себя или бывала в обществе с видом не веселым, но ласковым, ко всем приветливым, никогда себе злословия не позволяла, втайне молилась и творила добро, отказывая себе иногда в самонужнейшем. Dulde, lächle und stirb (терпи, улыбайся и умирай): так в трех словах один немецкий писатель изобразил судьбу добродетельной женщины, как будто имея в виду кн. Хованскую.
Дом вице-губернаторский находился также в крепости и рядом с нашим. Не одно соседство, по взаимная любовь и уважение сблизили моих родителей с сею княгиней, и дружба с нею была совсем иного рода чем с г-жею де-Шардон. Отец мой, столь же мало расточительный на похвалы, как и скупой на порицания, сознавался однако же, что в жизни ничего совершеннее не встречал. Мать моя, будучи несколько лет её постарее, была ей послушна, как ребенок. Пользуясь сим и чувствуя всю цену добрейшего из сердец, княгиня Хованская с нежностью сестры позволяла себе указывать ей на некоторые, впрочем, весьма простительные её недостатки, молила ее воздерживаться от некоторой вспыльчивости, любить мужа без ревности, детей без баловства и, если возможно, еще более облегчать участь, и без того уже не тягостную, домашней крепостной прислуги; одним словом, она сделалась её второю совестью. Жаль только, что сама никогда не хотела открыть ей тайных мук своего сердца, решившись, видно, поверять их единому Богу.
Давно уже свет если не одобряет, то, по крайней мере, извиняет неверность мужей. Но когда неверность сия выказывается с величайшим бесстыдством, с забвением всякой благопристойности, как бы с некоторым хвастовством, когда предмет её достоин презрения, то она делается отвратительною даже в глазах безнравственных людей. Князь Хованский любил крепостную свою девку, стройную, ловкую, но лицом столь же неприятную как, говорили, и нравом. Рядом с спальною своей жены дал он ей комнату, убранную со всевозможною, по состоянию его, роскошью. Сия несчастная, всегда разряженная как кукла, всем повелевала в доме, все трепетали перед ней; но в свою очередь, как бы повинуясь невольному чувству, нечистое создание немело, смущалось, когда встречало тихие взоры своей жертвы. Все эти гадости были баснею целого города; они принадлежали бы к разряду обыкновенных, даже самых низких сплетней, если бы не отравили жизнь посвященную добродетели.
Для верной супруги, что может быть горестнее, унизительнее сего положения? Исполняя долг христианки, она покорялась воле мужа и несла без ропота тяжелый крест сей. Но для бедной княгини были еще другие источники скорби: получив в приданое весьма хорошее состояние, она принесла его в жертву прихотям своего мужа; имение сие было совсем расстроено, всё в долгах. В тоже время умножалась болезнь таящаяся в груди её, силы изнемогали, и, нежно любя трех малюток, дочерей своих, она уже видела грозящие им нищету и сиротство.
У трех девочек сих были совсем различные характеры и наружность. Старшая из них, Наталья[16], была умна и только этим не походила на отца своего; маленькая спесь, насмешливость, едва заметное кокетство, с лицом весьма приятным, уже в ребячестве делали ее оригинально-привлекательною; уже тогда было заметно, что она, подобно отцу своему, будет любить всё житейское, и она исполнила свое предназначение. (Она давно живет в Москве, там очень известна и замужем за столь же известным там почтдиректором Булгаковым). Средняя[17], Прасковья, была девочка смирная, добрая, простая, вся как-то сжатая в комок, не хороша собою, и самое неблагообразие её не имело в себе ничего примечательного: его можно было назвать общим местом. Но меньшая, София[18], была, как говорили в старину, вылитая мать. Никакому ребенку не могло быть приличнее название ангела; тоненькое, эфирное создание, с прекрасным личиком и молящими взорами. Ей также, как и матери, не суждено было оставаться долго на земле, но участь её была счастливее; она вышла за красивого, благородного юношу, который страстно любил ее и пошел за нею в могилу. Если еще нужны сравнения, то старшую из сих сестер можно было уподобить молоденькой вакханочке, еще удерживаемой стыдом, но готовой скоро его сбросить; меньшая была совершенная сильфида, средняя — гном.
Князь Хованский любил хлебосольство нашего дома, жена его любила хозяев; живши в двух шагах друг от друга, наши семейства виделись почти каждый день. Я рос вместе с миленькими девочками и, признаюсь, общество их предпочитал дружбе моих добрых товарищей. У них не было тогда гувернантки, а няня и учитель, старый француз, мусью Фремон, который сам был охотник буфонить и над которым все трунили; вскоре явился еще француз-танцмейстер, мусью Пото, маленький, старенький, худенький, чопорный и с пребольшими претензиями на бельомство. Я всё более и более дивился, стараясь понять, как могут цареубийцы быть так смешны. Два раза в неделю ходили мы с маленьким Нилусом к кн. Хованскому брать танцевальные уроки у г. Пото; на каждого из нас были по две дамы, три маленькие княжны, да еще Настенька Бережецкая, нынешняя сенаторша Безроднова, дочь обогатившегося бывшего таможенного чиновника, служившего в Казенной Палате под покровительством вице-губернатора. Я был довольно толст, тяжел, неповоротлив и несколько ленив, и мне от француза иногда доставалось хлыстиком по ногам, чтобы выше прыгать. И без того уже я его терпеть не мог; один случай заставил меня его возненавидеть.
Я любил подслушивать, когда говорили о любви, и наконец, мне самому вошло в голову, будто я горю чистейшим пламенем к меньшой из княжон Хованских; разумеется, я ни слова не смел о том сказать ей, равно как и старшей её сестре, которую также любил, но как-то иначе. Не надобно забыть, что мне еще тогда не было десяти лет от роду. Вдруг почувствовал я третью страсть, в ней смело открылся и не худо был принят. У этой маленькой Бережецкой, которая меня годом была моложе, были такие чудесные глазки, и такой поощрительный взор, и такие прелестные губки, что раз, во время танцевального класса, в углу, где я полагал, что нас никто не видит, я решился ее поцеловать, а проклятый Пото очутился тут как-тут. Он раскричался насчет безнравственности русских, у которых даже дети заражены пороком, и никто не умел зажать ему рот. Я жестоко был наказан, не тем, что дома, хорошенько побранив меня, поставили на колена, но тем, что бедную девочку за меня высекли.
Я и в ребячестве был столь же долготерпелив, как непокорен и упрям, когда мера терпения моего преисполнялась. Ни угрозы, ни удары хлыстом не могли меня сдвинуть с места; злодею-французу отвечал я на них презрительно-насмешливым взором. Я рассказал моей матери о рубцах, которые покрывают мои ноги, и г-ну Пото отказали не совсем учтивым образом. Сам кн. Хованский, который о танцевальном искусстве имел вообще столь высокое мнение, с видом сострадания советовал отцу моему не тратить за меня понапрасну денег; он как будто хотел сказать: «жаль, право, мальчика; из него никакого прока не будет». Мадам Шардон, которая всегда присутствовала при наших танцевальных упражнениях, глядя на меня, также пожимала плечами, дивясь, как можно даже на полу не выучиться плясать.