Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Трехдневный мой роман покажется очень глуп; иные сочтут меня дураком, который не умел пользоваться случаем; другие назовут подлым обманщиком, обольстившим невинность; многие скажут, что не стоило писать о таких пустяках. Воля их; но чтобы среди грустных и тяжких воспоминаний, не останавливаясь, в их угодность прошел я мимо самого усладительного, это дело невозможное. Как требовать от путника, чтобы, встретив цветок на бесплодной степи, он не остановился полюбоваться им, или звездочкой, сквозь облака ему сияющей?

Дорогой был я грустен, часто навертывались у меня слезы, и я много рассуждал с собою о предрассудках света, так тиранствующих меж людьми. О войне с французами вспомнил я только, приближаясь к Томску. Я приехал в него за полночь и должен был остановиться на почтовом дворе. Лишь только рассветало, был я уже у губернатора Хвостова, Василий Семенович обошелся со мною учтиво и даже церемонно, но не сделал мне никакого приглашения, ни малейшего вопроса на счет посольства. Этот почтенный и скучный человек был великий тянислов, и на мои вопросы о том, что про исходило в Германии отвечал так неопределительно, отвлеченно, двусмысленно, что я ничего не мог понять. Я увидел, что мне в Томске делать нечего, воротился домой, поел, спросил лошадей и пустился далее.

Как трупы некоторых людей в гробу бывают лучше, чем живые, когда исчезают безобразившие их угри и волдыри, так и Бараба понравилась мне одетая в белую ризу, особенно же когда в холодную, ясную, но тихую ночь, катился я во весь дух по гладкой её тогда равнине, которую луна всю осыпала серебряными блестками. В Каинске, в Каиновом городке, как называл я его, пришло мне в голову сделать лишних триста верст, чтобы не выезжать из Сибири, не увидев главного, древнейшего её города, Тобольска.

При лунном свете выехал я в незнакомый еще мне город Тару, который когда-то, при царях, был крепостью, но который, до царствования Павла, имел комендантов. Последний из них оставался тут на жительстве. Лишь только узнал он о моем приезде (что в маленьких городах делается очень скоро), то сам прибежал за мною, чтобы тащить к себе на вечеринку, как неуклюже, по дорожному, ни был я одет. На ней нашел я гусли, флейту, танцы и барынь; сам же старый комендант, с своими шестьюдесятью и более годами, пошел очень важно выступать полонею. Он прозывался Иван Васильевич Зеленой, хотя по летам был он совсем не зелен, а лицом весьма багров; о Европе как он, так и гости его мало заботились, и я ничего не мог у них узнать; о самой России, где он никогда не бывал, говорил он почти как о чужом государстве; признавался однако же, что перед смертью хотелось бы ему хотя раз взглянуть на Питенбурх. Мне стало скучно, карикатурные балы были мне не в диковинку, я устал и скоро отретировался и поспав часика три-четыре, до света уехал из Тары.

Я продолжал ехать всё также шибко, и станции, право, как будто мелькали передо мной. Вот показался и Тобольск? Главным украшением служила ему крутая укрепленная гора, на высоте которой стояли каменный сгоревший наместнический дом, соборная церковь и арсенал, в коем как святыня хранилось знамя Ермака и доспехи его; самый же город выстроен был внизу. Следуя обычаю старины, без всякого приглашения, выехал я прямо к старинному киевскому знакомому, приятелю моих родителей, Никол. Никол. Дурасову, сибирскому почт-директору. Они оба с женой Варварой Яковлевной, киевскою уроженкой, обрадовались мне как земляку, как родному. Он был человек благоразумный и весьма приятного обхождения; она же добрая, милая говорунья. Тут у почт-директора за новостями мне недалеко было ходить: все прочитанные газеты принесены мне. Увы, зачем мне было так спешить! Всё разом узнал я и был убит как громом.

Не знаю, откуда у иных берется патриотизм, когда я вижу так много людей, лишенных чувства любви к отечеству? Много хвалиться им кажется нечего; я полагаю, что оно должно быть врожденное, как всякая другая страсть, похвальная, простительная или постыдная, как страсть к музыке, к древностям, или к игре и к вину. Может быть, это не что иное как особого рода хвастовство; один чванится жилетом, прической, другой лихими рысаками, а я люблю хвастаться пространством, силою и богатством моей отчизны, умом и храбростью моих сограждан; у всякого свое. Виноват ли же я, что нахожу мало охотников до того, что сам так люблю?

Дикие народы соединяются на защиту существования и собственности и на похищение их у соседей; у них общее горе, общие радости, вот весь их патриотизм. Но и сии узы еще довольно крепки. Когда же просвещение, коснувшись народа нового, станет в нём распространяться, то малое число им образованных начинает презирать толпу сограждан и почитать земляками опередивших их в знании, и тогда любовь к родине делается принадлежностью одних низших классов. Кажется Невтон (ни за что не назову его Ньютоном) сказал, что поверхностная философия истребляет религию, а глубокая утверждает в ней людей. Так точно начало просвещения бывает вредно для патриотизма; надобно ему всюду разлиться, чтоб сказанное чувство обратилось в благородное достояние всей нации. Сын крестьянский, которого взяли на барской двор, особливо когда он побывает в народном училище, смотрит с отвращением на родимую избу и на братьев-неучей; но не гадко ли на него самого смотреть благомыслящим людям? Но если с высокими чувствами достигает он высшего просвещения, то с покорностью поклонится матери и с нежностью обнимет ее.

Тут в Тобольске, правда в Сибири, печаль моя казалась непонятною, чуть ли не смешною. Казалось, говорили, да какое ему дело? Приказана ему что ли Россия? Аустерлиц ровно ударил меня по щеке. Величие происшествия должно бы было меня несколько утешить: битва трех императоров напоминала и Фарсалу, и Акциум. Больно мне было даже самое имя Острельниц, обстрелянными нашими солдатами угаданное название, данное месту сражения; оно как будто находилось уже в Польше, в земле славянской, нашей. Без грусти не мог я также вспомнить царя, боготворимого Александра, столь скромного в счастье, ныне с поникшим от стыда челом возвратившегося в свою столицу, и без досады слышать грубые замечания, что ему не следовало бы путаться не в свое дело.

Хозяева, может быть, не разделяя моей печали, старались, однако же, утешить меня. Дурасов повез меня ко всем властям и потом пригласил их к себе на обед, данный, как уверял он, по случаю моего приезда. Генерал-губернатор Селифонтов, которому представлялся я в Иркутске, первый позвал меня обедать; после него два немца, гражданский губернатор Гермес и вице-губернатор Штейнгель, сделали тоже.

Первый из двух, бывший артиллерист, Богдан Андреевич Гермес, с многочисленным семейством, жил одним жалованьем, следственно скромно, даже скудно; к тому же не охотник был много говорить, и потому в великороссийских губерниях нашли бы его дурным губернатором. Но в Сибири его любили и уважали за его бескорыстие, доброту и строгость только в случае надобности. Другой, отставной моряк, Иван Федорович Штейнгель, немного богаче первого, но столько же честен, был сообщительнее и нравом несколько веселее его.

Почтенный старик, Иван Осипович, жил также не слишком великолепно, хотя получал содержание, по тогдашнему времени, довольно большое. Скоро должен был наступить для него черный день, и он на него как будто берег денежку. С ним были жена и дочь; да сверх того находились при нём, в звании чиновников по особым поручениям, два сына, молодые люди, ничем не замечательные.

Он казался уныл, не зная, впрочем, до какой степени поверят в Петербурге неосновательному, можно сказать, ложному доносу посла. Богу даст он ответ, этот граф Головкин, не столько еще за легкомысленную жестокость, с которою свергнул он невинного, заслуженного старца, сколько за ужасные от того последствия для Сибири. Более двадцати лет прошло с тех пор, как не терзает ее преемник Селифонтова, Пестель, а имя его жителями её с проклятиями еще передается внукам. Как имя сие напоминает моровую язву, так сам он был продолжительным бедствием в Сибири. Другие люди бывают жестоки из трусости, из мщения, из желания выслужиться, может быть, с намерением быть полезными; а этот человек любил зло, как стихию, без которой он дышать не может, как рыба любит воду. Никогда еще Сибирский край не был управляем столь достойными людьми, каковы были три губернатора, Гермес, Хвостов и Корнилов; при Пестеле скоро ни один из них не остался на месте. Гермес с Штейнгелем заблаговременно успели убраться в Пермь к Модераху; Корнилов же и Хвостов, мало-помалу опутанные его кознями, привлечены им были к ответу в Сенат. Не смея показаться в Сибири, где ожидало его убийство, он правил ею из Петербурга посредством подобных себе извергов, коим выпросил он там губернаторские места. Находясь в столице, он беспрестанно новыми обвинениями преследовал двух несчастных, которые около десяти лет томились под судом. Истина наконец восторжествовала: они оправданы, сделаны сенаторами, а он удален от службы. В другом государстве был бы он повешен. Над преступным сыном его свершилась впоследствии сия праведная казнь, которую, может быть, он гораздо более его заслуживал.

117
{"b":"590904","o":1}