Вот я въехал в Тункинский острог; в нём была улица, были дома, в них светился еще огонь, и я обрадовался, как будто лет десять того не видал. Из сострадания, Васильчиков возвестил о скором приезде моем; меня дожидались и отвели ту самую квартиру, на которой он останавливался. Хозяин был старый, отставной казачий офицер, который праздновал именины или рождение одного из членов многочисленной своей семьи. К счастью, когда я приехал, вечерний пир приходил к концу; так много было напечено и наварено, что можно было еще десять голодных накормить, а не меня одного. Дав мне большую, опрятную, выбеленную, теплую, даже жаркую комнату, скоро оставили меня в покое; прежде нежели я лег, выпросил я горячей воды и весь вымылся. Нет, не забыть мне той блаженной минуты, когда после стольких страданий увидел я себя на мягком пуховике, покрытом чистою простыней под славным стеганным одеялом!
Прежде нежели оставлю Тункинский острог, хочу обернуться к презренным бурятам, которых наше правительство почитает ни за что; а они — один из тех бесценных подарков, кои в неистощимой щедрости сделало нам Провидение. Что если б они одарены были энергией, подобно черкесам? Алтай сделался бы для нас хуже Кавказа; ведь их предки были первыми сподвижниками Чингис-Хана; а они, старый и вместе младенчествующий народ, смиренно и покорно населяют все владения наши от Бухтармы до Нерчинска и вокруг всего Байкала. Я уже познакомился с ними в Кяхте[100]. Во время прогулки из неё в Кударинскую слободу, своротив с дороги, заезжал я в известную, большую, деревянную их кумирню: я нашел её стены от потолка до низу обитые холстом, на коем в семь или в восемь ярусов изображены были сторукие, стоглазые, иные весьма неблагопристойные уроды, их идолы. Вокруг кумирни была ограда, и внутри её видел я первое основание их новейшего образования, школу, и двадцать мальчиков, учащихся грамоте, только не русской. Не более ста лет тому, принадлежали они еще к шаманству; кто-то из Тибета завез к ним священные книги, и они все приняли ламайскую веру: вот доказательство, что рассудок может на них действовать. Гораздо после нас, англичане прислали к ним просветителя, г. Свана, методиста или квакера; он несколько лет прожил в Иркутске на русском жалованье и, о счастье! ни одного не успел обратить в христианство; это было бы чересчур стыдно нашему духовенству. Теперь слышу я, что двадцать тысяч бурят сделались православными, шесть тысяч учатся русской грамоте с успехом, и почти все принялись за соху, когда в мое время они и хлеба не умели есть. Благословен будь, кто бы он ни был, виновник их перерождения! Буряты или братские, как их там называют, не что иное как монголы, настигнутые русскими и от них не бежавшие; они в беспрестанных сношениях со степными братиями своими, китайскими подданными. Я вижу в них цепь, которую России сам Бог вложил в руку; стоит только нежненько ее потянуть, чтобы привлечь все другие монгольские племена.
После жестоких морозов сделалась почти оттепель, когда, проспавши полсутки, 28-го декабря, из Тункинского острога отправился я в перекладных, врытых санях. Право, человек более плоть чем дух: вспоминая еще вчерашнее, чувствовал я себя совершенно счастливым. На другой день, 29-го числа, приехал я в Иркутск и остановился у прежнего хозяина своего, г. Полевого.
Для удовлетворения любопытства, ничего не мог я лучше избрать: Полевой занимался европейскою политикой гораздо более чем азиатскою своею торговлей. В нём была заметна наклонность к тому, чему тогда не было еще имени и что ныне называют либерализм, и он выписывал все газеты, на русском языке тогда выходившие. Во время последнего моего пребывания в Иркутске, узнал я у него о том, что месяца два перед тем происходило в Германии; как подлец Мак положил оружие при Ульме, как австрийская армия ретировалась, как ученик Суворова, Багратион, дрался уже с французами и при Голлабрюне и Вишау дал им сильный отпор. Маленький сын Полевого не питал еще тогда ненависти к своему отечеству; напротив прельщался его славою и написал четверостишие, в котором вклеил, играя словами: Бог рати он и На поле он. После тоже самое слышал я в Москве, и теперь не знаю, где было эхо, там ли, или в Иркутске? Где повторяли, и кто у кого перенял? Я покамест был доволен и приятными известиями из армии надеялся насладиться по возвращении моем в столицу.
Из знаменитого посольства нас было тогда четверо изгнанников в Иркутске, и все мы, не исключая профессора Клапрота, проводили жизнь у губернатора Корнилова. Генерал-губернатор Селифонтов давно уже возвратился в Тобольск. Александра Ефремовна, губернаторша, умела так быть любезна с купцами и женами их, что для неё согласились они на один вечер отказаться от своих предрассудков и встретить у неё новый 1806-й год.
Всем снабжают Сибирь преступления сделанные в России: в Иркутске было даже человек до десяти музыкантов. На этом вечере у губернатора поработали они. Васильчиков открыл бал с хозяйкой, а после того как он, так и она, так и почти все мы танцевали до упада; худо ли, хорошо ли, только от всего сердца. Дамы были всё — жены чиновников, а кавалеры (так называли тогда танцующих) были всё мужья чиновниц. Жены же и дочери купеческие, разряженные по старине, в бархатных и парчовых кофтах и юбках, с шелковыми платками, шитыми серебром и золотом, повязанными на голове, некоторые из них с кружевами и косынками на плечах, бриллиантовыми нитками на шее, такими же серьгами в ушах, перстнями на всех пальцах, сидели неподвижны и как будто поневоле смотрели на богоотступные забавы. Желая угостить как их самих, так и мужей их, согласно их вкусам и обычаям, хозяин приказал, чтобы весь вечер подносили им не прохладительные, а более горячительные напитки; они не отказывались, пили, краснели и молчали. Надобно было чем-нибудь и другим развеселить их; на некоторое время прекратились танцы и начались — «анты; хоронили золото, пели подблюдные песни. Между этими бабочками, были прекрасненькие; следуя наставлениям Иркутских франтов, я ни с одной не позволил себе слова сказать, они бы обиделись; за то, во время игрища, ни одно из тайных моих рукопожатий не осталось без ответа от них. Какие странные нравы! После имел я причины благодарить себя за воздержность в словах.
Были в Иркутске музыканты, были и актеры, следственно был театр, были и содержатели его; всё это составилось из ссыльных и их детей, и должно бы быть изрядно. Играли, однако же, так дурно, что хоть бы на великороссийском губернском театре.
В первый мой приезд, был я, хотя весьма маловажное, однако же, официальное лицо и потому ссыльных не мог принимать у себя; они же сами держали себя от нас поодаль. Теперь же, как частный человек, я не отказывался видеться с ними, тем более, что они всех посещали, и я везде их встречал. Несчастье почитается здесь почти невинностью, и сосланным, лишенным чинов и дворянства, под именем несчастных, оказывается от жителей такое внимание, что можно подумать, будто общее мнение, собственною силой, хочет восстановить их в прежнем достоинстве. Некоторые из них употребляют иногда во зло такую снисходительность.
Двое несчастных, как их называют в Сибири, устроили в Иркутске театр. Один из них имел большой чин и носил знатное имя, князь Василий Николаевич Горчаков. От природы расточитель и плут, еще в первой молодости, разными постыдными средствами и обманом проживал он чужие деньги. Он попал в милость к императору Павлу, который, под именем главного военного комиссара, определил его лазутчиком к принцу Конде. С его корпусом делал он поход в Германию и безжалостно обирал бедных, храбрых эмигрантов, удерживая часть сумм, от щедрот Царя через него им доставляемых. После того с полновластью ездил он к казакам на Дон и, наконец, назначен будучи военным губернатором в Ревель, только что было принимался грабить немцев, как император Александр, вступив на престол, удалил его от должности. В тоже время богатая жена[101], которой имение начинал он проматывать, разошлась с ним. Лишенный всех способов кидать деньги, он прибегнул к деланию фальшивых векселей; мошенничество его скоро открылось, и он очутился в Иркутске.