«…был ли бы я тем, чем стал, если бы на пластической юной душе российская действительность не поспешила запечатлеть своих грубых перстов и под покровом всколыхнутой в детском сердце жалости заботливо схоронить семена спасительной ненависти?» Более явные свидетельства можно найти в литературе. Например, «спасительная ненависть» широко разлита в стихах еврейского поэта, жившего в России, — Х. Бялика: Пусть сочится, как кровь неотмщенная, в ад, И да роет во тьме, и да точит как яд, Разъедая столпы мирозданья. Да станет наша скорбь, как кость у злого пса, В гортани мира ненасытной; И небо напоит, и всю земную гладь, И степь, и лес отравой жгучей, И будет с нами жить, и цвесть, и увядать, И расцветать еще могучей. Я для того замкнул в твоей гортани, О, человек, стенанье твое; Не оскверни, как те, водой рыданий, Святую боль святых твоих страданий, Но береги нетронутой ее. Лелей ее, храни дороже клада И замок ей построй в твоей груди, Построй оплот из ненависти ада — И не давай ей пищи, кроме яда Твоих обид и ран твоих, и жди, И возрастет взлелеянное семя, И жгучий даст и полный яду плод — И в грозный день, когда свершится время, Сорви его — и брось его в народ! Из бездны Авадонна вознесите песнь о Разгроме, Что, как дух ваш, черна от пожара, И рассыпьтесь в народах, и все в проклятом их доме Отравите удушьем угара; И каждый да сеет по нивам их семя распада Повсюду, где ступит и станет. Если только коснетесь чистейшей из лилий их сада, Почернеет она и завянет; И если ваш взор упадет на мрамор их статуй — Треснут, разбиты надвое; И смех захватите с собою, горький, проклятый, Чтоб умерщвлять все живое. Презрение и брезгливость к русским, украинцам, полякам, как к существам низшего типа, недочеловекам, ощущается почти в каждом рассказе «Конармии» И. Бабеля. Полноценный человек, вызывающий у автора уважение и сочувствие, встречается там только в образе еврея. С нескрытым отвращением описывается, как русский отец режет сына, а потом второй сын — отца («Письмо»), как украинец признается, что не любит убивать, расстреливая, а предпочитает затаптывать насмерть ногами («Жизнеописание Павличенка, Матвея Родионыча»). Но особенно характерен рассказ «Сын Рабби». Автор едет в поезде вместе с отступающей армией: «И чудовищная Россия, неправдоподобная как стадо платяных вшей, затопала лаптями по обе стороны вагонов. Тифозное мужичье катило перед собой привычный гроб солдатской смерти. Оно прыгало на подножки нашего поезда и отваливалось, сбитое прикладами». Но тут автор видит знакомое лицо: «И я узнал Илью, сына житомирского рабби». (Автор заходил к раввину в вечер перед субботой — хоть и политработник Красной Армии — и отметил «юношу с лицом Спинозы» (рассказ «Гидали»). Его, конечно, сразу приняли в вагон редакции. Он был болен тифом, при последнем издыхании, и там же, в поезде, умер. «Он умер, последний принц, среди стихов, филактерии и портянок. Мы похоронили его на забытой станции. И я — едва вмещающий в древнем теле бури моего воображения, — я принял последний вздох моего брата».
Холодное отстранение от окружающего народа часто передают стихи Э. Багрицкого, в стихотворении же «Февраль» прорывается крайняя ненависть. Герой становится после революции помощником комиссара: Моя иудейская гордость пела, Как струна, натянутая до отказа… Я много дал бы, чтоб мой пращур В длиннополом халате и лисьей шапке, Из-под которых седой спиралью Спадали пейсы и перхоть тучей Взлетает над бородой квадратной… Чтоб этот пращур признал потомка В детине, стоящем подобно башне Над летящими фарами и штыками Грузовика, потрясшего полночь. Однажды, во время налета на подозрительный дом, автор узнает девушку, которую он видел еще до революции, она была гимназисткой, часто проходила мимо него, а он вздыхал, не смея к ней подойти. Однажды попытался заговорить, но она его прогнала… Сейчас она стала проституткой… Я — Ну, что! узнали? Тишина. — Сколько дать вам за сеанс? И тихо, Не раздвинув губ, она сказала: — Пожалей меня! Не надо денег… Я швырнул ей деньги, Я ввалился Не стянув сапог, не сняв кобуры, Не расстегнув гимнастерки. Я беру тебя за то, что робок Был мой век, за то, что я застенчив, За позор моих бездомных предков, За случайной птицы щебетанье! Я беру тебя как мщенье миру, Из которого не мог я выйти! Принимай меня в пустые недра, Где трава не может завязаться, Может быть, мое ночное семя Оплодотворит твою пустыню. Мне кажется, пора бы пересмотреть и традиционную точку зрения на романы Ильфа и Петрова. Это отнюдь не забавное высмеивание пошлости эпохи нэпа. В мягкой, но четкой форме в них развивается концепция, составляющая, на мой взгляд, их основное содержание. Действие их как бы протекает среди обломков старой русской жизни, в романах фигурируют дворяне, священники, интеллигенты — и все они изображены как какие-то нелепые, нечистоплотные животные, вызывающие брезгливость и отвращение. Им даже не приписывается каких-то черт, за которые можно было бы осудить человека. На них вместо этого ставится штамп, имеющий целью именно уменьшить, если не уничтожить, чувство общности с ними как с людьми, оттолкнуть от них чисто физиологически: одного изображают голым с толстым отвисшим животом, покрытым рыжими волосами; про другого рассказывается, что его секут за то, что он не гасит свет в уборной… Такие существа не вызывают сострадания, истребление их — нечто вроде веселой охоты, где дышится полной грудью, лицо горит, и ничто не омрачает удовольствия. Эти чувства, пронесенные еще одним поколением, дожили до наших дней и часто прорываются в песнях бардов, стихах, романах и мемуарах. Бурный взрыв тех же эмоций можно наблюдать в произведениях недавних эмигрантов. Вот, например, стихотворение недавно эмигрировавшего Д. Маркиша, напечатанное уже в Израиле в журнале «Сион»: Я говорю о нас, сынах Синая, О нас, чей взгляд иным теплом согрет. Пусть русский люд ведет тропа иная, До их славянских дел нам дела нет. Мы ели хлеб их, но платили кровью. Счета сохранены, но не подведены. Мы отомстим — цветами в изголовье Их северной страны. Когда сотрется лаковая проба, Когда заглохнет красных криков гул, Мы станем у березового гроба В почетный караул… |