Что касается цивилизации, то она не мешает ни террору, ни погрому. Скорое напротив: школа и книга сыграли большую роль в распространении патриотических и других идей, «сужающих сердце», и в подготовке цивилизованного варварства, — как в реакционной Германии, так и в прогрессивном афро-азиатском мире. Носителями крайних форм ксенофобии являются не феллахи, а интеллигенты, люди грамотные, умеющие читать и даже писать книги. Советский исследователь Б.Б. Парникель изучил 400 малайских рассказов и выделил сцены, в которых действовали китайцы. Образ китайца в малайской литературе поразительно близок к образам евреев в «Молодой гвардии». И так как реально евреи и китайцы совсем не похожи, то можно только удивляться стандартности представлений, созданных ненавистью.
Стоит обратить внимание еще на одно обстоятельство. В психологии погрома всегда есть комплекс неполноценности, который компенсируется агрессией. У англичан комплекса неполноценности не было, скорее был комплекс сверхполноценности. Поэтому лидер английских фашистов Мосли не мог найти в душах своих соотечественников той болезненной жилки, которая с трепетом откликалась у немцев на речи Гитлера. Англичане, пришедшие на митинг, возмущались и били — не евреев, а Мосли и его немногочисленных сторонников. Это, конечно, не прирожденная, а исторически воспитанная черта, следствие многих веков, прошедших без национальных и социальных унижений, без иностранных завоеваний (с XI века) и крепостного права.
Подводя итоги, хочется поставить вопрос: почему в XIX веке прогрессивными называли страны, в которых не было диаспорофобства (Англия, например) или где диаспорофобство, вспыхнув, встречало массовое же сопротивление, — например, борьбу за оправдание Дрейфуса во Франции? Почему, напротив, в XX веке прогрессивными считаются страны, в которых национальные меньшинства подвергаются законодательным ограничениям и становятся жертвами погромов?
Прежде всего установим факты. Китайцев сравнительно мало притесняют на Филиппинах — и режут при всех режимах и всех сменах режима в динамической Индонезии; индийские лавочники продолжали свой бизнес в ЮАР под защитой апартеида, который их ограничивал и унижал, но не экспроприировал, как класс, а из освободившейся Кении их высылают. В умеренном когда-то Тунисе попытка еврейскою погрома, предпринятая в июне 1967 года, была сурово подавлена, а в левобаасистском Ираке введены были специальные антиеврейские законы, и казни евреев превращались во всенародный карнавал (нетрудно заметить связь этой диаспорофобии с внешнеполитической агрессивностью).
Разумеется, обязательной связи прогрессивных движений с диаспорофобством нет, но она достаточно часто встречается. Как это можно объяснить?
В XIX веке прогресс захватывал западные нации в целом и ассимилировал меньшинства в едином, быстро развивающемся национальном коллективе. В XX веке прогресс создает в незападных странах этнические анклавы и сталкивает их с медленно развивающейся крестьянской и ремесленной массой — это создает конфликты. Важно и то, что афро-азиатские страны хранят живую память перенесенных национальных унижений. Их европейская аналогия — скорее Германия, старые раны которой были растравлены Версалем, чем Англия. Но даже самые крайние европейские примеры не идут в сравнение с тем глубоким и недавним оскорблением национального достоинства, которое нес с собой колониализм. Как ни возмущали немцев союзники, как ни раздражало итальянцев австрийское господство, они никогда не наталкивались на надписи: «Собакам и немцам (или итальянцам) вход воспрещен». Все это в прошлом, но прошлое, если растравлять его, очень живуче. Во время мусульманских погромов в Гуджарате некоторые образованные индийцы, читавшие книжки по истории, говорили о реванше за проигранную тысячу лет назад войну с тюркскими завоевателями. Реванш заключался в том, что хамски оскверняли мечети и могилы мусульманских святых и около тысячи человек вырезали.
В социальном отношении афро-азиатские массы едва вышли — и часто не совсем еще вышли — из положения, близкого к рабскому. А рабство, как говорил еще Гомер, отнимает у человека лучшую часть его доблестей. Нужны десятки, а может быть, и сотни лет уважения к гражданским правам, чтобы воспитать чувство неприкосновенности человеческой личности.
Наконец, последнее по счету, но не по важности: стремясь сплотить нацию, многие правительства и партии афро-азиатских стран прямо поощряют ксенофобию. Особенно этим злоупотребляют диктаторские режимы. Сталинская политика «борьбы с космополитизмом» — отнюдь не исключение. Игроки, видящие на один ход вперед, не предполагают, что отдаленные последствия политики «козла отпущения» могут обрушиться на тот народ, который таким образом сплачивают. Раньше писали об осквернении еврейского кладбища. Сегодня уже оскверняют русские кладбища, и русские бегут от погромов.
Померанц Г. Долгая дорога истории. «Знамя», М., 1991, № 11, с. 183–187.
Алексей Цюрупа. Ксенофобия как проявление инстинкта этнической изоляции
Говоря о национализме, важно подчеркнуть его биологическую основу и затем определить культурный смысл этого феномена. На мой взгляд, причина национализма тесно связана с механизмом происхождения видов. Любое животное в силу мутации (разового изменения хотя бы одного гена) обретает новые признаки. Все они сначала проявляются в поведении, а уж потом во внешности. Сородичи всегда воспринимают новый признак как уродство, причем вне зависимости от того, вреден ли он или полезен. Лучше перестраховаться, подсказывает природа — и урода избегают, боятся, убивают. В действие вступает охранительный инстинкт этологической изоляции.
Однако если «урод» все же включился в процесс размножения, сохраняется и новый ген. Эту особенность генов — не теряться — называют «правилом Харди». Новый ген обычно слаб, «рецессивен». Он может снова проявиться вовне (в первую очередь, как уже говорилось, в особенностях поведения, которые тоже обусловлены генетически) только тогда, когда у детеныша нет выбора: и от отца, и от матери он унаследовал одинаковый уродливый, «рецессивный» ген. (Во всех других случаях проявляется старый, сильный, т. е. «доминантный» ген.). И начинается проверка на полезность. Если обладатель нового признака получает благодаря нему какую-то выгоду по сравнению с сородичами, у него повышается вероятность прожить дольше других и оставить больше потомства. Носители нового гена размножаются, процветают и, в конце концов, уже обладатели прежних «нормальных» генов начинают казаться уродами, с которыми мутанты стараются не смешиваться. Так кладется начало новому биологическому виду.
Эволюционная роль внешних отличий (не только телесных, но и поведенческих) заключается в охране вида от нововведений до тех пор, пока они не прошли проверки на полезность. А пройти такую проверку можно только описанным выше способом, т. е. обособившись в новый вид. Передача наследственной информации от родителей детям все время чревата неожиданными ошибками. Генетические ошибки можно сравнить с неизбежными и зачастую непредвиденными опечатками типографского набора, но только такого набора, который не подлежит корректуре, ибо видеть собственные гены и хромосомы и тем более корректировать их, не дано ни одному представителю животного мира. В результате ошибки закрепляются по мере смены поколений.
Прежде, чем получить соматическое выражение, любая «генетическая опечатка», повторю еще раз, проявляется в поведении животного. Например, близкие виды чаек различием в позах и криках как бы говорят друг другу: «Смотри! Я чужая. Со мной лучше не играть и не спариваться». Другой пример этологической изоляции — взаимоотношения кошек и собак. Оба семейства, собачьих и кошачьих, произошли от одних предков. С давних пор помесь между ними невозможна, но прежде чем их отделила генетическая изоляция, их развело поведение. И до сих пор эти существа, как мы хорошо знаем, не могут найти общий язык.