Коллектив, на словах дружно голосующий за все новые принимаемые решения, отчаянно сопротивлялся переменам. Каждый знал: если начать выбрасывать подряд все старье, то через месяц оборудование окажется нечем ремонтировать, станки встанут, а завод ляжет, и денег не будет. Все это знали, кроме директора. Выбрасывали с удовольствием мусор, хлам, опять же красили, чистили, штукатурили – это было не лишнее, вот и пусть. В остальном реформы почти намертво застряли.
Директор уволил всех, кто перешагнул пенсионный порог, это было процента три от общего количества работающих. Естественно, никакого прибавления в зарплате остальные не почувствовали, да никто на самом деле и не собирался ничего прибавлять. Народ слегка возмутился – впрочем, даже с пониманием и саркастическими шутками. Такого поведения ждали.
Это было на руку начальству, особо недовольных тоже стали увольнять. Началась политическая чистка, охота за ведьмами.
Как раз на это тяжелое время пришлась круглая дата: десятилетие фирмы. Решили отпраздновать событие в одном из больших концертных залов города, пригласили артистов, музыкантов… У директора возникла мысль как-то примирить с помощью этого концерта взбудораженных людей, слиться с ними в экстазе если не братского, то хотя бы дружеского единения. Десяти лучшим работникам были назначены премии, еще десяти – ценные призы. Имена счастливчиков должны были выясниться на концерте, прямо в зале.
И вот пришел великий день. Концерт был действительно хорош. Его почти не испортили выступления главного инженера, бухгалтера и других функционеров. Один из новых замов директора под гитару пел песни Высоцкого. Самодеятельный поэт из рабочих читал праздничные поздравительные стихи, ужасные, полные лести. Звучала музыка, мелькали цветные огни. Атмосфера сочилась теплой карамелью.
Наконец пришло время раздачи призов. Зал притих в ожидании. Каждый надеялся, что ему что-нибудь да перепадет.
Директор не отказал себе в удовольствии вручать призы лично. Он называл имя по бумажке, вызывал человека на сцену и выдавал деньги в конверте или документы на какую-нибудь бытовую технику – чаще всего кофеварки или магнитолы.
Где-то в середине раздачи в зале поднялся недоуменный ропот. Подряд все призы доставались обитателям второго этажа, то есть заводоуправления, и только в конце были названы трое простых рабочих «снизу». В конце концов ропот был услышан и на сцене. Директор, не понимавший, в чем, собственно, дело (а разве не так должно быть? при чем здесь рабочие? они должны работать и молчать! молчать и работать!!), успокоительно подвигал в воздухе ладонями, словно совершая некие магические пассы.
Зал притих, думая, что это еще не все. И директор радостно объявил, что торжественная часть закончена. Кто хочет, может пройти в буфет и продолжать празднование, ну а в общем и целом – финита ля комедия.
Работяги, бурля негодованием, хлынули в буфет, надеясь на дармовое угощение, за это могли бы многое простить, – и уж тут-то возмутились по-настоящему, когда увидели аккуратные ценнички на всех закусках. Цены были праздничные – вдвое выше, чем в любой городской забегаловке…
Следующим утром директор, явившись на работу, был просто ошарашен. Прямо на доске объявлений висело гневное стихотворение, обличавшее начальство, которое зажралось и ни о чем не думает, а только выписывает себе тайные гигантские премии да развлекается в ресторанах, в то время как рабочим пожалели дать хоть по двести рублей. Авторство не вызывало сомнений – стих написал тот вчерашний поэт, читавший медоточивое поздравление на концерте.
Коллектив оказался расколот этими демонстративными подачками. Рабочие возненавидели начальство. Начальство побаивалось директора, хорошо понимая, какую глупость он сделал. В меньшинстве были довольные, те, кто что-то получил. Они ходили и оправдывались, дескать, не мы же сами себя назначали лучшими. И не возвращать же теперь деньги и призы…
Колька Мологин взбунтовался совершенно неожиданно для всех. Он, такой всегда тихий и готовый помочь любому, явился на работу пьяным и бродил по цеху, что-то полувнятное бормоча на каждом углу, цеплялся к людям, откровенно плакал от обиды. Его, разумеется, обошли наградами. А ведь сколько времени он работал здесь, ничего не прося!..
Ему нужны были не деньги (денег на жизнь ему, слава богу, хватало), а признание личного вклада в это предприятие, его очевидных заслуг. Сколько можно без всякой благодарности гнуть спину на каких-то неизвестных людей? Раньше, при советской власти, это было еще понятно, а теперь-то что же?.. Горе, хоть и пьяное, было неподдельно, обида безгранична. Самый настоящий мужицкий бунт, когда хочется, плюнув на все, пойти в барские комнаты, ударить шапкой оземь и рвануть рубаху на груди, а там будь что будет.
Директор, на беду, как раз стремительно шел со свитой по центральному проходу. Он тоже был в гневе. Он думал, что станет для рабочих отцом родным, но скоты не оценили его благородного порыва. Вместо этого развешивают по стенам дрянные стишки да шепчутся за спиной. А вот, пожалуйста, и пьяными уже в открытую шляются! Это что же дальше будет? Нет, следовало немедленно пресечь крамолу в зародыше, принять драконовские меры. Пусть знают, что с ним эти штучки не пройдут!
– Как фамилия? – резко бросил он, остановившись напротив Мологина. Колька не успел прочитать по губам, о чем спрашивает его директор, и только сощурил глаза, глядя ему в рот. Директор вскипел.
– Уволить! – приказал он стоявшему тут же начальнику цеха. – Так уволить, чтобы больше нигде не брали. А вас я лишаю премии на пятьдесят процентов – почему среди рабочего дня у вас по цеху пьяные шляются? Здесь что, производство или бордель?
И он направился дальше, и свита торопливо последовала за ним.
Мологин посмотрел в спину директору и взглядом спросил мужиков: что случилось?
– Уволить тебя хочет! – с идиотским лошадиным смехом сказал молодой слесарь Заварзин, вытирая грязные руки ветошью. – Доигрался, Колун! Нашел время забастовку устраивать…
– Чего ржешь, дурак?! – оборвал его другой слесарь, Панкратов, человек предпенсионного возраста. И, обращаясь к Мологину, ласково добавил: – Ничего, Коля, мы тебя отстоим.
Однако дело зашло так далеко, что отстоять Мологина не удалось. Директор решил проявить твердость и на обращение профсоюза не отреагировал. Не помог огромный беспорочный трудовой стаж Мологина и всем известное его трудолюбие; директор погружался глубже и глубже в пучину конфликта со своим коллективом.
Хорошо бы уволить всех и набрать новых, страстно мечтал он бессонными ночами. Гастарбайтеров каких-нибудь, тупых и бессловесных. Но этого сделать было никак нельзя. Все же ему нужен работающий завод. У директора даже стало пошаливать сердце, так он все это переживал, и жена капала ему корвалол вперемешку со слезами – такой молодой, и вот на тебе! Какими же надо быть ублюдками, чтобы не ценить такого образованного, передового человека, вставлять ему палки в колеса…
Нельзя прощать обид и давать слабину, убеждал себя директор, иначе они быстро сядут на шею. Раз сказал – уволить, значит, уволить. И дело с концом. Пусть знают и хорошенько думают в другой раз…
А Мологин, оцепенев и ничего не соображая, залег в своей полупустой квартире. Он почти не ел, безо всякого выражения смотрел вечно работающий телевизор, и туфля мерно покачивалась на большом пальце его правой ноги, уложенной на левую. А иногда, пару раз в день, он вдруг заходился страшным смехом человека, никогда в жизни не слышавшего, как он смеется, и тыкал пальцем в телевизионный экран.
В углах квартиры скучно пылились кипы старых газет с нерешенными мировыми проблемами. Запах старости и разложения постепенно пропитывал все вокруг.
Мологину было ясно, что это конец.
Его уволили по позорной тридцать третьей статье с того самого предприятия, которому он отдал лучшие свои годы, фактически всю жизнь. У него отобрали пропуск, и он теперь не имеет права приходить на завод. Новая зверская охрана на пушечный выстрел не подпустит его к проходной. И, в силу естественных причин, он даже не мог позвонить, перекинуться парой слов с заводскими друзьями.