И также меня занимало, как помню: где мать моя в эту минуту и что она чувствует, видя, как меня убивают?
А ничего, судя по каменному выражению её лица, она не чувствовала; просто стояла поблизости, не проявляя сострадания и не пытаясь прийти мне на помощь.
Наверно, тогда, в десять лет мне в последний раз безудержно захотелось назвать её по имени, позвать…
Я было почти уже пошевелил непослушными губами, почти выговорил: «мать моя» (мне от рождения запрещалось звать её мамой, а только единственно — мать моя!), как меня обожгло и затопило зловонным водопадом мочи; он безжалостно бил из жуткого жерла трубы, торчавшей из Жориных штанов.
Я вертел головой и катался по снегу, пытаясь спастись и не захлебнуться – и все же повсюду меня с роковой неумолимостью настигали тошнотворные струи циклоповых излияний.
Я тонул в них, не помнил себя и мало уже реагировал на крики: «добить огольца!» – и только мечтал вырваться из этого дурно пахнущего кошмара.
Наконец, мой мучитель схватил меня, ослепленного и беспомощного, за ногу, раскрутил между небом и землей, как дискобол раскручивает диск, и закинул подальше в подернутый тиной Сучара-ручей.
Плавать я не умел, и, понятно, меня потянуло на дно.
Все же я не сдавался и отчаянно барахтался.
Смеркалось уже, когда я кое-как выбрался на опустевший берег.
Брезжил рассвет, когда я добрался до дома.
– Ну вот я и дома! – сказал я себе, укрываясь газетами.
– Ну вот ты и дома! – почудилось мне во тьме…
9
После того памятного (увы, не последнего) поединка с Циклопом меня не однажды еще наскоро закидывали сырой землей или, в спешке, мусором, ветками хвои, не оставляя таблички или колышка для памяти.
Как-то я месяц (возможно, и три!) провалялся без памяти в заброшенном сарае.
Но всякий раз, приходя в себя, я возвращался домой – ползком или на четвереньках, сам или при помощи добрых людей.
Увы, мать моя ни разу меня не спасла, не утишила боль, не пожалела…
Когда я, случалось, заболевал – она не звала докторов, не спешила за лекарствами или пищей для подкрепления сил, но садилась на пол под Исайей и молча, не мигая, глядела на меня глазами цвета дождевой воды.
Гулять мы ходили не в ближний к нам парк с детскими игровыми площадками, аттракционами и прудами, а далеко, почти за город, к старому полуразрушенному вокзалу, где подолгу бродили в молчании по шпалам, дыша дымом и смрадом проносящихся мимо поездов; домой возвращались, минуя депо, стадион, психиатрическую лечебницу, дом культуры, кирпичный завод, наконец, кое-как перебирались по старой канализационной трубе на другой берег Сучара-ручья.
По стечению необъяснимых обстоятельств я, бывало, оказывался один на один с жутко несущимся на меня поездом или соскальзывал в речку с трубы и тонул.
И опять же случайный прохожий вытаскивал меня из воды или я сам из последних сил выбирался на берег.
Мать моя, повторюсь, ни разу меня не спасла…
10
Вопреки бытующему мнению, будто детство – счастливейшая пора нашей жизни, могу сказать, что не переживал периода более зависимого и унизительного.
Я не ведал родительской ласки, улыбок друзей, простых радостей… Я хронически голодал, одевался в рванье, тысячу раз был смертельно бит; моя гордость жестоко страдала от колких насмешек и злых пересудов, и я решительно не понимал, почему в моей жизни все именно так, а не как у других.
Счастливым то время не назовешь…
Но что не ломает – то, говорят, укрепляет!
Парадоксальным образом детство мое, полное аскетизма, обид и недоумения, не только меня не ослабило, но закалило и сделало практически неуязвимым.
К тринадцати годам я из болезненного заморыша превратился в стройного голубоглазого юношу с правильными чертами лица и непокорной копной русых волос.
Я мог пулей взлететь на тринадцатый этаж, подпрыгнуть и, как птица, зависнуть в поперечном шпагате, бесконечно долго простоять без помощи рук на голове, пробежать марафонскую дистанцию и не запыхаться, протаранить лбом стену в полтора кирпича (не бетонную!). Наконец, мне не было равных в кулачных боях.
До школы, на другой конец города, мы добирались пешком: час туда, час обратно.
Были школы поближе, но мать моя выбрала эту единственную оставшуюся только для мальчиков, без девочек.
По улицам мы продвигались гуськом – я тащился следом за ней на коротком собачьем поводке, жестко пристегнутом к ремню на штанах, с перевязанной стопкой тетрадок в руках (о портфеле, по тем временам, можно было только мечтать).
У чугунных ворот школы она отцепляла поводок, и мы наконец разлучались: она направлялась к засохшему ясеню, я – в свой класс.
Ритуал этот после уроков неукоснительно повторялся – только в обратном порядке…
Я одинаково хорошо успевал по литературе, химии или математике, но предпочтение все же отдавал истории с географией.
Однажды услышанное я запоминал навсегда – что избавляло меня от зубрежки.
Благодаря Большой Советской Энциклопедии я удерживал в памяти тысячи названий материков, островов, океанов, морей, рек и озер, гор, отрогов и плоскогорий, впадин и пустынь, знал наперечет названия малых и больших стран и городов мира, имел представление о значительных исторических событиях, случившихся со времен потопа и до наших дней.
Также, по мнению моих учителей, я обладал врожденными аналитическими способностями.
В самом деле, по отдельным деталям я моментально догадывался о механизме в целом.
Так, например, в первом классе, случайно увидев изображение мужских и женских половых органов, я немедленно сообразил, как они взаимодействуют (что впоследствии и подтвердилось!)…
Отчего-то не помню, когда я смеялся и смеялся ли я вообще.
Не то чтобы у меня отсутствовало чувство смешного – просто внешне оно не проявлялось.
Ровесники в классе интуитивно меня побаивались – чего еще можно ждать от неулыбчивого человечка!
Я и сам никого не пускал в мою жизнь.
Придя в школу и сев за парту, уже не вставал – разве что в туалет, когда становилось невмоготу.
Если кто-то со мной заговаривал, я обычно кивал в ответ либо мотал головой.
И также тупо молчал и опускал взор, когда меня звали побегать, поплавать или в кино.
Я приучил себя при общении не улыбаться: едва улыбнулся – и уже ты в плену!
Лишь однажды я сделал исключение для своего соседа по парте – Алмаза Галимуллы…
11
Теперь-то я понимаю, что все мои встречи или знамения, посланные мне по жизни – странного вида прохожий, треснувшее зеркало, внезапный порыв ветра, посвист иволги, белка, перебежавшая лесную тропу, или падающая с неба звезда – происходили по плану.
Не могли же они возникнуть случайно: ворона, за хвост которой я уцепился, когда нечаянно выпал из окна; или тощий, облезлый кот, принявший смерть вместо меня от крыс-людоедок; или тот же Галимулла – зеленоглазый уродец с хищным ястребиным профилем и горбом повыше лопаток.
Алмаз, как он мне объяснил, в переводе с татарского языка означает бриллиант чистой воды, а Галимулла – ни больше ни меньше, как Аллах Всеведущий.
Аллах, который Аллах, Он, может, и знает все наперед и назад – вот только Галимулла был полон неведения, когда согласился сидеть рядом со мной.
Помню, он лихо стянул со спины новый ранец и вывалил на парту татарские сладости и печенья.
– Куший, чо хочиш, каныш, и скольки хочиш! – воскликнул Алмаз от всей своей маленькой большой души.
Увидев мое замешательство, он сам стал щедро совать мне пахучие леденцы.
– Я татарын, каныш, панимаиш? – весело смеялся он и тряс меня за руку. – А каныш – значит друг, понимаиш?
Отчего-то я глянул в окно на мать мою, не спускавшую с меня глаз, и нерешительно помотал головой.