Принять отложить отклонить; отклонить — опять застучало в висках, и снова, как и много дней назад, я ощутил во рту противный вкус, будто наглотался рыбьего жира; я снова увидел Старика — на этот раз в обличье прокурора, идущего по противоположной стороне улицы, и с грустью подумал, что сны, очень может быть, сбываются — особенно те, что чертовски походят на действительность; вот я и вижу прокурора Раудиса, он идет по другой стороне улицы; шагает, помахивая толстым желтым портфелем, не глядя в мою сторону, — есть дела поважнее; а возможно, идет в университет, где, говорят, он доучивается; я свернул в парк. Встречаться с прокурором сегодня мне вовсе не хотелось — с прокурором Раудисом, хотя он и признал, что со мной знаком, — о, радость; он даже назначил тебе свидание, Ауримас, — разве это не чудесно; а чтобы ты, упаси бог, не вздумал от свидания улизнуть, до поры до времени из города… к родным или еще куда-нибудь… О да, сон кончился; и красные от холода босые мальчишечьи ноги уже не семенят рядом; Старик заковылял вниз по улице Выставочной, размахивая кожаным портфелем, который весьма подходил к его седой окладистой бороде; занятно, о чем они будут говорить в следующий раз с прокурором и при чем тут Лейшисы?
Снова нахлынули воспоминания, и я затряс головой, чтобы отогнать их, но они, словно тощие шелудивые псины, тащились следом, вынюхивая следы; преследовали по всему парку, который уже скинул свою золотистую ношу под ноги и серо-черными ветвями загребал промозглый октябрьский ветер; нечто подобное делал и я. За ветром в поле, подумал я, вспомнив, с каким восторгом помчался я тогда на почту — ног под собой не чуя; и с каким ожесточением надписывал конверт ВИЛЬНЮС, РЕДАКЦИЯ, НА КОНКУРС — будто в самом деле запихивал в почтовый ящик того, прежнего Ауримаса, который, помнится, всю дорогу потешался надо мной; поддай дай дай — отзывалось в ушах; за что; за красивые глаза, балда… Это позднее — незабываемое поддай дай, или, быть может, раньше — в детстве; что ж, снова — в школу; я тебе покажу школу; кто такие; те самые — Васька, Юзька да Яська; поддай дай дай; пол-лита, балда; будто мы не знаем, что ты вкалывал на фабрике, целое лето; пол-лита на кино, балда; ну, хиляк, ну-ка давай; дай дай поддай; тоже мне мужик нашелся: стукнул разок этого шкета — и сигает в снег, зубы пересчитывает на лету; пешком по воздуху, эй, хевра; стоит ли руки марать об такого, какой фраер станет с ним связываться — его же соплей перешибешь, квелого такого.
Что ж, решил я, они делали свое, герои из-за туннеля, а я, хиляк с Крантялиса, свое; jedem das Seine[18]; когда что было, а помню, и почему-то именно сегодня всплыло в памяти; да еще эти сны…
— Алло, Глуоснис, обождите! — услышал я и в страхе замер; я шел по дорожке университетского сквера, занятый своими мыслями и не сразу заметил инспектора отдела кадров, нашего многоопытного попечителя; он шел по той же дорожке на некотором расстоянии и вдруг остановился. Этому-то чего, подумал я и в сердцах пнул подвернувшийся под ногу камешек; неужели опять Раудис; и я сразу сник. Но, к великому моему удивлению, человек этот, чей голос я безусловно узнал, окликнул меня без всякого злого умысла — подошел ко мне, энергично тряхнул за руку, его глаза приветливо блестели за стеклами очков, это опять-таки походило на сон.
— Поздравляю, поздравляю! — он крепко сжимал мою руку и лукаво поглядывал сквозь очки в роговой оправе. С удовольствием извещу ректора, ему будет весьма приятно.
Голос дудел убедительно, словно ему и впрямь огромное удовольствие доставит сообщить нечто ректору; что — этого я не знал; я поспешил отнять руку и чуть ли не бегом понесся на четвертый этаж, где размещались наши курсы; окликнули — эй, Глуоснис! — на лестнице, у поворота на филфак; чье-то лицо улыбнулось — я не разобрал, чье же; сновидение продолжалось; кто-то преградил путь. Это был староста курсов, тот самый, который сокрушенно покачал головой, когда я получил повестку в прокуратуру; и сейчас он сверлил меня таким взглядом, словно я и впрямь сотворил что-нибудь невообразимо гнусное; а мы-то и не знали, проговорил он так же, как и инспектор-кадровик, и тоже протянул свою огромную широкую ручищу.
Чего не знали? — хотелось спросить, но я не успел; подбежали другие, подхватили меня за талию и стали подбрасывать кверху, точно сноп какой-нибудь ура, ура; раздумывать было некогда. Да и незачем — достаточно было бросить взгляд на газету, которую недоуменно-радостно показывали друг другу курсанты; там был я! Моя фотография — невесть откуда выкопанная фотография: подпертый ладонями подбородок, упавшие на лоб волосы, в глазах тоска не понятого толпой гения, — словно я был если не Матуйзой или Страздаускасом, то, по меньшей мере, Пупкой; а то и достопочтенным мэтром Шапкусом; я не сразу и узнал себя. Кто снимал? Где? Некогда было гадать; подошел незнакомый паренек с сильно задранным носом и весьма солидными очками; он взял меня за локоть и заметил, что мне уже давно пора выступить по радио; мне; новелла, удостоенная премии, — блестящий к тому повод…
И лишь сейчас до меня дошло, о чем идет речь, я почувствовал, что заливаюсь краской — точь-в-точь невеста, которой надевают фату и рутовый венок; новелла по радио… о солдате? О да, отличная новелла, вся радиостудия только о ней и толкует… весь город, коллега!.. пока выклянчили сигнальный из типографии… так что настоятельно просим — завтра вечером… Почитать? — спрашивал кто-то во мне; пожалуйста, я могу, если надо; я могу эту, могу и еще какую-нибудь; эту, пожалуйста, эту… тут уж все ясно — оценили и благословили… ведь теперь… сами знаете… А-а, протянул я многозначительно, хотя и не слишком понимал, что он имеет в виду, — я и разговаривал с ним впервые в жизни; хочет, чтобы я выступил, — ладно; а остальное… да… конечно, разумеется… хорошо… Ладно ладно ладно — кивал я головой на каждое слово очкастого, хотя нисколько не вдумывался в смысл того, что он говорил; если он считает, что хорошо, думал я, значит, хорошо; всем хорошо, очень даже хорошо и прекрасно, думал я, вот и дождался… Даубарас на этот раз… Не солгал, нет, что ты, зачем ему врать — что вам делить, Даубарасу да тебе?
Хорошо хорошо хорошо, — оторопелый, сбитый с толку, не слыша собственного дыхания, направился я в аудиторию, сел за парту (что-то тесноватой показалась она мне сегодня!), взял ручку, стал писать; я писал — не помню что, отвечал, когда спрашивали; и преподаватели, по-моему, сегодня смотрели на меня иначе, нежели раньше — вроде бы с почтением, — и девушки, ого, какими изумленными глазами… «Обеими руками, обеими! — почему-то вспомнилось мне. — Раз уж беремся за что-нибудь, то обеими руками». Обеими. В этот миг мне казались смешными и прокурор, и его секретарша с поднятым над клавиатурой неловким, неуверенным пальцем; я лауреат! Вы слышите, прокуроры: Ауримас Глуоснис — лауреат; он знает, почему солдату жаль снов! И вы, Лейшисы, знайте: Ауримас Глуоснис лауреат; я победил на конкурсе, хоть вы и относитесь к моим занятиям как к детской забаве, этакому лото КТО ПЕРВЫЙ — не вредит молодому человеку, но и пользы ощутимой не приносит; меня приглашают на радио! Вот и послушайте — все, кто верит и кто не верит (почему-то вспомнился снова Шапкус); тебе стоило бы выбрать что-нибудь более определенное, дружище, инженерное дело или экономику; раз уж менять упряжку… Товарищ Даубарас! Казис! Что может быть более определенного, чем сама жизнь, а? Чем лист бумаги (видел бы ты, какую бумагу приносит мне Гаучас!) и авторучка с изумительным иридиевым пером — не у каждого такую увидишь; Соната Соната Соната — выгравировано там; Ауримасу в день рождения — Соната; газет Соната не читает — разве что анонсы кинотеатров; и объявления о разводах; да; она, конечно, еще ничего не знает; сидит, подогнув под себя ноги, на широком зеленом диване, грызет орехи и читает, жадно поглощает душещипательные романы — все подряд; что ж, когда она узнает… И бабушка, и Гаучас, и Марго, и Грикштас, и эти не слишком учтивые студенты — все они услышат, что родился еще один писатель — Ауримас Глуоснис, — эй, ты, Жебрис! И не очень-то страшны мне твои грозные письма — не сомневаюсь, что именно твои! — видали мы таковских, с бакенбардами и без оных, то-то; и все эти принять отложить отклонить… Отклоняйте, отклоняйте на здоровье, усердствуйте, но сперва загляните в газету, на вторую страницу, на фото и подпись: первая премия за новеллу «Солдату нужны сны» присуждается товарищу… Итак, уважаемые, итак, господа офицеры, парад, назначенный на сегодня… экзекуция… не состоится, господа офицеры, ибо этот клятый-распроклятый Глуоснис… Родился, родился новый человек, уважаемые, — нет больше прежнего Глуосниса, на его месте теперь новый Глуоснис, и он пишет рассказы; он родился сегодня, здесь, одновременно с газетным номером, который похрустывает во внутреннем кармане пиджака (кто же снабдил?); а то и раньше, когда их рота приближалась к Орловщине; «когда я был в России…». Или еще раньше, когда Гаучас, да, опять-таки он (молодчина старик) приволок его с собой на лесопилку, где нарезали паркет; одни нарезали, другие уносили и складывали аккуратными штабельками; Ауримас носил; ходил взад-вперед с полной охапкой планок; взад-вперед — на фабрику и домой, вдоль реки туда и назад; взад-вперед, взад-вперед — книги нынче дороги, а электричество, а обувь, а одежда… Да еще Васька, Юзька, Яська подкрадываются к нему там, над туннелем, — поддай дай дай; да еще Старик, высоченный и могучий, но отчего-то сгорбленный, в линялой красной рубахе, с огромной бородищей, в которой застряли какие-то крошки; глаза — большие, горящие лихорадочным огнем; лицо — темное, морщинистое, чумазое… Нет, нет, никакого Старика нет; и мальчика тоже нет; сновидение кончилось, а действительность… Вот она, явь, — при мне, на этих хрустящих страницах; мама, мамочка, если бы ты могла сегодня…