При первой встрече дела не обсуждались. Высокие стороны ограничились заверениями в любой момент разрешать все возникающие споры и оказывать друг другу полное содействие. За сим Воронцов удалился.
– Что ты о нем скажешь? – спросил Витт, когда они с Каролиной остались с глазу на глаз.
– Весьма-а, – протянула женщина и, спохватившись, добавила: – Весьма опасен. Умен. Осторожен. И многое знает.
Витт кивнул. Он доверял ее интуиции.
– Я того же мнения. С ним будет трудно.
На губах госпожи Собаньской расплылась дразнящая улыбка.
– Всякого можно на чем-нибудь поймать. Граф – человек с двойным дном. Под всеми его деловыми качествами он мягок и честен. Такие люди часто совершают промахи. Из самых лучших побуждений.
– Каролина, душа моя, – взмолился Витт. – Ты должна стать к нему поближе. Я же видел, как он на тебя смотрел! Немного сведений из его частной жизни нам не повредит.
Оба не имели ни малейшего понятия, что в этот самый момент на дороге у балки наместник совершает искомый промах.
Казначеев и Фабр нагнали его карету верхом. В первую минуту граф подумал, что Витт послал ему сопровождение. Но, выглянув в окно и узнав скачущих, вскрикнул и застучал кулаком в стену, требуя остановиться. Несколько мгновений все трое не могли сказать ни слова. Потом Казначеев заревел, как младенец. Фабр затараторил, силясь втиснуть в несколько фраз все пережитое. А граф схватил обоих за руки и втянул в экипаж.
– Я вас обыскался! – воскликнул он с такой досадой, словно сослуживцы были виноваты, что их загнали в поселения. – Черт дери! Вы, оказывается, здесь. И что прикажите делать?
Вопрос не требовал ответа. Из линий увольнения не бывает.
– Батюшка, Михаил Семенович, – возопил Казначеев, порываясь прямо в карете встать на колени. – Христом Богом молим. Сдохнем мы тут! Не выдавайте!
Как бы Фабру не было стыдно за друга, он почел долгом от себя добавить:
– Истинная правда. – И перекрестился. Почему-то справа налево, хоть и был католиком.
Несчастный вид и странные манеры товарищей произвели на Воронцова тяжелое впечатление. Прав Шурка, здесь из дворян холопов делают.
– Оставайтесь, – отрывисто бросил он. – Скоро выедем из поселений. Я вас спрячу.
Глава 4. Неприятности
Кишинев.
В субботу утром генерал Сабанеев въехал в Кишинев и не узнал города. Из тихого провинциального убожества он вдруг превратился в караван-сарай. Вместо двенадцати тысяч теснилось до пятидесяти. А вокруг, сколько хватало глаз, табором раскинулись кибитки, телеги, палатки и цветные шатры. Беженцы из Греции, Молдавии и Валахии запрудили Бессарабию шумной, многоводной рекой. Они галдели, требовали еды, места для житья, защиты от турок. Несчастный наместник Инзов не знал, что с ними делать.
Сабанеев велел править к дому генерал-губернатора.
– Ну, Иван Никитич, у тебя прямо вавилонское столпотворение! – заявил гость, всходя на крыльцо. – Мне в Тирасполе, благодарение Богу, такое пока не снилось.
– Да уж, есть за что Господа славить! – Инзов обнял товарища. – Никогда не думал, что на старости лет попаду в переплет. Черт их разбери, откуда столько понаехало на мою голову!
Хозяин кликнул экономке, чтобы подавала обед, да велел звать из-под ареста «куконаша Пушку», который сидел без сапог. Он, вишь ты, ездил на днях верхом по городу, увидел в одном окошке прелестный девичий профиль и с криком:
– Ба, ба, ба!!! – направил коня на ступени дома.
Девица, не донеся ложку до рта, упала в обморок. Родители подали жалобу. Инзов запер ссыльного дома, отобрав у него обувь.
Нынче около полудня старик навестил арестанта. Поэт сидел на кровати в чем мать родила – жара стояла прямо-таки абиссинская – и пером отстукивал ритм по одеялу. Поняв, что не вовремя, генерал хотел ретироваться, но Пушкин вскочил и за руку утянул его в комнату.
– Это все пустое! – воскликнул он. – Ничего в голову нейдет. Как вы поживаете, Иван Никитич?
– Да вот-с, – Инзов закашлялся. – Хотел-с поговорить с вами об испанской конституции. Думал немного развлечь.
Глаза поэта зажглись.
– Что тут говорить, ваше высокопревосходительство! Любопытно посмотреть, как в наших журналах опубликуют ее текст!
Наместник засмеялся и присел на край кровати. Право слово, мальчишка забавный. И что не скажет, то в самое яблочко!
– Раньше монархи воевали друг с другом, – продолжал Пушкин. – А теперь со своими народами. Нетрудно догадаться, кто победит. Что слышно про восставших греков?
– Ничего утешительного, – вздохнул Инзов. – У переправы через Прут был бой. Возле местечка Скуляны на неглубоком месте скопились телеги и народу несколько тысяч. Этэристы[1] побросали оружие и кинулись скрываться от турок в толпу. Те стали жарить по беженцам. Народ попрыгал в воду и вплавь до здешнего берега. Тут их прикрыл огонь наших батарей.
– Стыдно должно быть грекам. – Пушкин покусал кончик пера. – Как они мне огадили своей трусостью!
– Пойдемте обедать, – поманил арестанта Инзов. – Ко мне сейчас друг приедет, генерал Сабанеев. Только вы при нем, того, не надо о политике…
– Да я и тут посижу, – пожал плечами поэт.
– Нет, нет, это неловко. Что вы, как в темнице.
Вняв увещеваниям старика, Пушкин явился за столом, был представлен Сабанееву, и, исполняя обещание, сидел как в рот воды набрав. После пары рюмок лафиту генералы совсем забыли о нем и пустились в разговоры. А их шаловливый сотрапезник обмакнул вилку в соус и ну чертить на скатерти профили обоих. У Инзова нос картошкой и волосы торчком. А Сабанеев… Сабанеев ему долго не давался. Это был невысокого роста живой волчок лет за пятьдесят. С умным подвижным лицом без красы. Из-под ершистой вздорности у него проглядывало добродушие, а минутами и затаенная боль.
– Сам посуди, Иван Никитич, – вещал гость, – каким манером идут дела. Нигде не марается столько бумаги, как у нас. Все рапорты да резолюции. Ничто не соображено с возможностями человеческими. Плац, маневры, плац, маневры. А ведь солдата и поберечь надо, война на носу.
Наместник повздыхал.
– Твоя правда. Да что делать?
– Ох, не знаю. – Сабанеев с хрустом разломил куриное крыло и надолго замолчал, отдавая должное искусству «жипунясы» Катерины. – Корпус мой – две дивизии некомплектных. Взглянешь – вздрогнешь. Казармы сырые. Хороших ротных нет. Продовольствия не допросишься. В самый день моего вступления в должность одного бедолагу из егерского полка засекли за украденную индюшку. Ропот повсеместный. Я, что мог, поправил. Но нужны деньги из Петербурга и хоть малое к людям снисхождение.
– Когда у нас о людях думали? – Инзов велел подавать сладкое. – Сколько я прошу вспомоществования для беженцев. Как саранча, скоро весь город съедят. Нет ответа.
– Я тебе расскажу один случай, – Сабанеев с наслаждением вытер губы. – Передай экономке от меня душевное спасибо. Так вот. Стояли мы у Сульца, в восемьсот тринадцатом году. Было там большое озеро, и ввечеру я пошел поглазеть на закат. Едут мимо казаки. «Куда скачете, молодцы?» «Коней купать». И, не замедляя шага, дальше. Топают мои пехотинцы с котелком. «А вам чего не спится?» «Виноваты, ваше высокородие. Каши поели, пить захотелось». И стоят столбом. Так мне горько стало. Может ли быть человек виноват, что ему пить хочется? Один народ, а… – он махнул рукой. – Кому воля, кому недоля.
Инзов всей душей сочувствовал другу, но что они могли изменить? Хозяин кликнул принести трубки.
– Вот ты мне скажи, Иван Васильевич, скоро ли, на твой взгляд, грохнет?
Оба имели в виду войну с Портой. Бедствия другого сорта просто не приходили служакам в голову.
– Да уж, грохнет, так грохнет, – Сабанеев затянулся. – Вишь, турки-то весь Фанар[2] вырезали. Патриарха вниз головой повесили. Неужели мы и такую пощечину стерпим? С другого бока, если посмотреть, то мы к войне не готовы. Штабные одну песню тянут – шапками закидаем.