* * *
Я не люблю смотреться в зеркало… Меня раздражает лицо, которое я там вижу… Это чужое лицо… Вот моя душа идет с моими детьми, с детьми моей души; и наслаждается моя душа тем, что видит моего сына, сына моей души… А тело — это всего лишь оболочка, я ощущаю эту оболочку тесной и уродливой… Мне все равно, какие мысли у других обо мне… Мне даже нравится быть плохо одетой; я знаю, что мое лицо выражает уныние и тоску… Я люблю закрытую и широкую и темную одежду, скрывающую тело… Мне хочется, чтобы никто со мной не заговаривал, даже когда я плачу… Иногда я не могу удержаться от слез даже на людях… Но в одиночестве я плачу совсем сильно, всему телу больно, я сжимаюсь и раскачиваюсь от этой боли… А душа моя живет вместе с моими детьми… И живет мой Лазар, Лазар моей души…
* * *
Меня мучает мысль, что я плохая мать своим дочерям, я мало люблю их… Такую нежную округлую лапоньку сжимаю своими влажными неприятными пальцами; ногтики чуть шевелятся в моей горсти, будто живого маленького жука я держу… Такой чудный запах у этих маленьких девочек… Я беру младшую на руки и начинаю целовать щечки… А старшая?… Двоих мне не удержать на руках, а я чувствую, что ей уже одиноко и несправедливо… Опускаю маленькую и, нагнувшись, прижимаю к груди и ласкаю и целую обеих… Они тоже ласково прижимаются ко мне… «Связанные петушки!» — громко говорю я; это значит, я зажимаю в одной горсти сразу две ручки, и старшую и младшую я так держу, и мы так перебегаем через дорогу…
Лазар ушел вперед… Дети, наверное, никогда не простят мне эту мою всегдашнюю торопливость с ними, когда я спешу с ними к врачу; спешу на детский фильм, потому что мы выбежали в последнюю минуту, пока я приготовила обед; и всегда я тороплюсь и чувствую себя усталой, и так мало времени и сил у меня для того, чтобы вглядываться в них, бережно играть с ними, не мучить их этой моей торопливостью… И как бы я им ни объясняла когда-нибудь, когда они вырастут, если доживу, что все это не моя вина, что это жизнь такая; все равно они, наверное, не простят… Может быть, Лазарчо простит, а девочки, наверное, нет… И будут чувствовать, что мать им недодала в детстве теплоты и спокойной веселости и доброты…….
Лазар уже стоял у дома, где жила Софи… Мне подниматься наверх не хотелось, потому что если бы я поднялась, я восприняла бы это как предлог, чтобы подольше не возвращаться домой, а Лазар Большой велел, чтобы я скорее возвращалась, значит, не надо сидеть у Софи… Я договорилась с сыном, что дети поднимутся, потом выйдут на балкон и помашут мне… Скоро все трое уже стояли на балконе и стали махать мне… Маленькая махала сразу обеими круглыми ручками, так мило-смешно, и растопыривала пальчики… Старшая просто махала рукой и улыбалась этой своей странно-женской задумчивой улыбкой… Лазар вскинул руку вперед, и на лице у него стало такое смешливо-ироническое выражение… Я стояла, закинув голову, чтобы лучше видеть детей… Я заметила недавно, когда мой сын вдруг резко вскидывает руку, и плечико у него как-то так подается, и это движение меня как-то пугало, оно было некрасивое… Какое-то чувство протеста: почему, откуда у моего сына такое некрасивое движение… И оно было знакомое… Это было мое движение… Лазар Большой тоже это заметил, он замечает у детей мои какие-то черточки, а своих не замечает; но мои в детях кажутся ему занятными вроде бы… Он вдруг скажет что-нибудь, как такое: «Смотри, точно как ты…» А я тогда испытываю отчаяние и боль и страх за своих детей. Мои дети не должны быть некрасивыми — протест… И это ужасно: видеть со стороны свою некрасивость в своем ребенке, понимать, что ты вот такая, такая… Наверное, у некоторых людей так рождается ненависть к своим детям; а у меня — страх, тревога, и это чувство протеста…
Софи тоже вышла на балкон… Она знала, что у нас сегодня гости, и знала — зачем… Я крикнула: «Софи!» и замахала, она тоже махнула приветливо, потом ушла с детьми в комнату… Я почувствовала, что не только не скучаю по своим детям сейчас, но даже мне приятно, что я одна и свободна… Погода хорошая, ветерок приятный… Мне захотелось походить одной по улицам, съесть мороженое, пойти в кино… Я вошла в скверик и напилась из фонтанчика… Надо идти домой, а дома раздраженный Лазар, надо убираться в квартире и помогать Лазару готовить обед, а Лазар будет кричать на меня, что я все плохо делаю… Я не делаю плохо, только, пожалуй, медленно и неловко…
В квартире сейчас все будет пахнуть… Запах раскаленного масла сделается душным, и мытый рис запахнет водяной свежестью, и резанная морковка… И жарко запахнут приправы… Это все очень яркие и сильные запахи… В такой маленькой квартире они какие-то неестественные, и от них почти становится нехорошо… Потому что для них нужен двор, чтобы во дворе все готовить, плескать воду, и все запахи чтобы сливались с этим солнечным воздушным пространством двора…
Дома Лазар и правда готовил пилав и надо было ему помогать и еще — мыть полы и вытереть пыль, и он сердился и кричал от нетерпения и досады… Когда Лазар в хорошем настроении, он утром сидит и смотрит на меня, когда я режу хлеб, так кротко и задумчиво смотрит, будто он даже любит меня за то, что у меня медлительные движения и неловкие пальцы… Но сегодня он раздражается все сильнее, и ему все хуже делается… Если бы можно было сейчас убежать, бродить по городу; Борис и его жена пришли бы, а нас нет; позвонили, позвонили бы у двери, и ушли бы; а вечером мы сами бы съели пилав… Я улыбаюсь, и сразу быстро сжимаю губы; Лазар может не понять, почему это я улыбаюсь; и рассердится на меня, и ему станет еще хуже… То, что я подумала, это детскость, этого мы не сделаем… инфантильность…
Лазар поставил пять тарелок. Я спрашиваю, почему. Он пригласил этого К. Я знаю, почему. Потому что мы с тех пор еще всех денег не отдали, когда у маленькой была диспепсия и нужна была капельница и то лекарство, я уже забыла… И Лазар одолжил у этого К. деньги…
Теперь я чувствую, что надо спросить что-то по-честному, хотя бы мелочь какую-нибудь, а то мы уже задыхаться начнем; какая-то фальшь будто уже стала вместо воздуха и душит нас…
Я спрашиваю, что хочет К. попросить у Бориса… Лазар отвечает немножко грубо (интонация такая), но кажется, ему тоже легче от этой, пусть маленькой, но честности… В голосе Лазара — какая-то брезгливость, он уже противен сам себе. Ему плохо… К. хочет попросить, чтобы Борис помог ему жениться на немке из ФРГ, — отвечает Лазар… Все, больше никаких честных вопросов я не могу придумать, но вроде бы начался разговор и я по инерции спрашиваю: «А как он будет с ней разговаривать, он же не знает немецкого языка?…» Это уже надуманный вопрос и, значит, нечестный. И Лазар это чувствует, и отвечает совсем грубо: «… откуда я знаю!»… Наверное, все это может восприниматься комично, но это совсем не комично, потому что это наша мучительная жизнь, и наше задыхание в этой жизни…
Уже надо одеваться, приводить себя в порядок… Почему-то квартира стала очень тесной, мы не можем в двух комнатах разойтись, наталкиваемся друг на друга; Лазар в одних трусах, и прикосновения мои случайные к его телу меня возбуждают и усиливают мое раздражение… Мы говорим друг другу нелепые, нелогичные и злые фразы… Лазар спрашивает зло, собираюсь ли я оставаться в таком виде…
— А ты?…
А ведь и он и я, мы оба знаем, что, конечно, не собираемся так оставаться. Не останется Лазар в одних трусах, и я не останусь в грязном халате и босиком… И я виновата, я не должна поддаваться мелочному самолюбию; я должна думать о том, как бы успокоить Лазара, а совсем не о том, чтоб обязательно что-то ответить на его слова…
Я стою в ванной и протираю лосьоном лицо. Лазар вошел. Мы не договорились, кто первый будет мыться. Несколько моих баночек на полочке под зеркалом вызывают у него новый приступ раздражения. Мужчины, уже немолодые, особенно не любят всякую женскую косметику. Думаю, это потому что не принято, чтобы и они могли подкрашиваться, и поэтому им, наверное, кажется, будто они выглядят хуже своих жен. И еще — наверное, в этих красках Лазар видит еще одну ложь, и чувствует, что лживость человеческой, нашей жизни проникла через эти мелочные игрушки и в его дом…