Я сказал это вовсе не для того, чтобы похвастаться. Просто мне показалось, что ее интересует, жив ли Панайотис и как ему живется.
— Надо было… — она снова не договорила.
Но по звучанию ее голоса было ясно, что это за «надо было». Надо было выдать Сельви замуж за Панайотиса. Или — надо было позволить Панайотису увезти Сельви. Госпожа Зейнаб посмотрела на меня пристально. Когда-то, в ту давнюю ночь побега Сельви, когда я все рассказал, она считала меня виновником случившегося. Теперь она, кажется, вновь считала меня виновным, но уже по иной причине — я был виновен в том, что не помог убежать Сельви и Панайотису. Такое преображение чувств госпожи Зейнаб нисколько меня не удивляло, я уже кое-что знал о людях. Должно быть, основное — это не сердиться на людей и не воображать, будто они плохи, а ты хорош; если они плохи, значит, и ты плох; и хорош ты в той же самой мере, что и они.
Но все же мне показалось, что госпожа Зейнаб очень поумнела. В прежние времена она бы непременно надулась и принялась бы выражать мне свое презрение и досаду на меня. Видно было, что ей и теперь этого захотелось. Но она нашла в себе силы подумать и понять, что я не виноват. И чтобы показать мне, как она мне доверяет, она сказала:
— Вы, должно быть, хотите поговорить с Сельви? Идите к ней.
Я подошел к Сельви. Давно я не видел ее так близко и не говорил с ней. Она обернулась и стояла прямо против меня. Две длинные темно-каштановые косы она перекинула на грудь и, улыбаясь, теребила пушистые кончики. Как и мне, ей пошел двадцатый год. Она еще выросла. Красота ее теперь напоминала прекрасный зрелый плод, налитый свежестью, нежно алеющий румянцем среди скромной темной листвы. Она показалась мне очень спокойной, несколько замкнутой, но вовсе не безумной. В ее темных бровях, в глазах и губах проглядывала прежняя детская серьезность, эта детскость как-то трогательно соотносилась с ее высоким женским ростом и стройной пышностью ее молодого тела, облаченного в простое изящное платье зеленого цвета.
Мы поздоровались. Я ожидал смущения, робости, но она была спокойна. Спокойно, дружески расспрашивала меня о моей поездке, о моих планах. Меня удивило то, что она даже намеком не упомянула о Панайотисе. Она знала, что я еду в Брусу, и не говорила о нем. Впрочем, она ведь не знала, что он в тюрьме в Брусе. Кажется, ей не сказали. Мне вдруг пришло в голову, что ей сказали, будто Панайотис уже мертв, казнен, потому она и не спрашивает о нем. Я заколебался. Сказать ей, что он жив, но в тюрьме? Или не говорить ничего? Она сейчас так спокойна. Может быть, ее судьба еще устроится. А если я скажу ей, что Панайотис жив, начнется бесплодное ожидание и даже, быть может, вернутся какие-то приступы безумия. И я решил молчать.
Так мы беседовали, спокойно и дружески. И я спокойно любовался ее красотой. Я вдруг вспомнил детскую свою влюбленность, боль и радость. Все это исчезло. Теперь я любил Сельви лишь как сестру.
Она сбросила маленькие летние туфельки, открыв нежные ступни. Шальвары, как в детстве, были по краю обшиты узкой тесьмой — «назик» — «нежность» — она называется. Сельви вошла в воду. Я стоял у воды и смотрел на нее. Меня внезапно поразила мысль о том, что Хасан любит ее так терпеливо. Неужели такая любовь недостойна награды? Душа деда не будет сердиться за нарушение клятвы…
— Проходит жизнь, — спокойно сказала Сельви и улыбнулась. Она стояла на мелководье у самого берега, маленькие ступни скрывала вода.
— Сельви, не печалься! — искренне воскликнул я. — Все еще будет хорошо!
И она улыбнулась мне с такой детской открытостью, как будто была намного взрослее меня.
9
ПРИ ДВОРЕ КНЯЗЯ ЛАЗАРА
В Брусе, несмотря на все перемены в моей жизни, захватившие мое воображение и душу, первые мои мысли были о Панайотисе. И я постоянно возвращался к этим мыслям. Я думал о том времени, когда мы вдвоем учились, строили планы, мечтали, беседовали, спорили, бродили по лесу и слушали отца Анастасиоса. Тогда нам казалось, что та жизнь, которой мы жили, еще не была нашей истинной жизнью, что истинная жизнь еще только ждет нас. И вот, можно сказать, что мои мечты о какой-то новой, деятельной, интересной жизни сбываются. А истинной жизнью моего друга оказалась тюрьма. А ведь он был наделен тонким умом и многими дарованиями. Эта несправедливость судьбы наводила на меня уныние. И тут же я говорил себе, что нечего винить то, что называют «судьбой». Лучше мне винить себя. Я виновен в том, что Панайотис оказался в тюрьме.
Я не позволял себе никаких излишеств, хотя у меня теперь были собственные средства, ведь я стал переводчиком при дворе; мои знания, мои способности к изучению языков были оценены по достоинству. Но я предпочитал тратить деньги не на себя, а на своего друга. Покупал для него лучшие съестные припасы, одежду и белье, и посылал в тюрьму.
Иной раз мне приходила в голову мысль, что я должен устроить ему побег. Или хотя бы попытаться увидеть его. Но я гнал от себя подобные мысли. Нет, нет и нет! Чего я добьюсь? Навсегда испорчу жизнь себе, а ему не помогу. Тюрьма охраняется более, чем хорошо, побег не может удаться. А если меня уличат в подготовке побега, самым малым наказанием будет удаление от двора. И что же? Снова прозябание вместо живой жизни? Но допустим наилучший вариант — побег удался и меня ни в чем не заподозрили. Но какое я имею право нарушать законность и порядок в своем государстве? Ведь не я один терплю разлуку с другом! Многие родственники и друзья заключенных разлучены с близкими. Но следует быть терпеливыми, иначе наше государство просто развалится на глазах, а сами мы превратимся в дикарей, которые поступают так, как им взбредет на ум, не задумываясь ни о каких правилах поведения в этой жизни! И чтобы избежать искушения, я даже не ходил мимо тюрьмы.
То было время победоносных походов султана Мурада, преемника Орхана. Наши войска вошли в Румелию. Одна за другой сдавались крепости — Гелиболы, Бентуз, Чорлу, Хисини. У всех на устах были имена прославленных полководцев — Хаджи Илбеги, Гази Эвреноза, Гази Хасана — моего брата. Под их могучим натиском пали Диметока, Кешан, Ипсала.
В это время Хасан предложил собрать христианских подростков и обучать их военному делу, обратив их в правую веру. Так и было сделано. Многие родители сами приводили своих детей, надеясь на то, что они сделают карьеру при дворе или в армии. Этих пехотинцев стали называть янычарами. Их отличительным знаком были белые тюрбаны. Из янычаров набирались потом и солаки — личная стража султана. Солаки тоже носили белые тюрбаны с воткнутыми в них перьями птиц, были вооружены луками и стрелами и всегда сопровождали султана.
После взятия Эдирне султан Мурад построил в Йени Шехире имарет — заведение, где могли кормиться бедные путники, сироты, неимущие. Многие богатые люди давали деньги на содержание имаретов. А за городом была построена отшельническая обитель — завие. В Биледжике в честь взятия Эдирне воздвигли две мечети. Большую мечеть воздвигли в Бурсе. А в Каплудже султан Мурад также приказал построить имарет и медресе для обучения будущих богословов. Это приказание было скоро исполнено. Так отпраздновали победу под Эдирне. Под власть султана перешел и Ниш. Затем Караман и Конья.
В битве при Карамане приняли участие войска сербского князя (его иные звали царем) Лазара. Он нарушил недавно заключенный мирный договор и в союзе с боснийцами напал на наши войска. Это, впрочем, дорого Лазару обошлось; однако он своего вероломства не оставил.
Было решено отправить к Лазару посольство во главе с Эвренозом Гази, храбрым воином и далеко не глупым человеком. И должность переводчика в этом посольстве должен был исправлять я.
Наконец-то начала сбываться моя мечта о путешествиях. Сначала ближние земли, а за ними последуют и дальние. (После я и вправду побывал во многих франкских городах, и часто думал при этом: и почему наши мечты не исполняются, пока мы молоды и в состоянии оценить сладость исполненной мечты? И всегда думал о Панайотисе. Другого такого друга я не обрел. Может быть, тому был виной мой тяжелый характер, чуждый легкомыслию, мое вечное стремление к поискам логики? Не знаю.)