Религиозный восторг охватил меня, я уже готов был пасть на колени, лишь бы удостоиться взгляда этого существа, лишь бы хоть раз коснуться его сияния, когда глаза сита внезапно омертвели, и он одним движением откинул волосы и повернулся.
Правая сторона тела юноши, скрытая до этого тенью и густыми прядями, была чудовищно изувечена: грубый рубец, похожий на след топора, пересекал грудь, заметно искривляя ребра и уродуя сосок; чуть выше отчетливо виднелся шрам от стрелы, судя по размерам — тяжелой, бьющей насквозь крупного зверя; а на плече, охватывая руку и сползая на спину, мертвенно-тускло на живом сиянии выделялся ожог. Три раны, три верных смерти… и в довершение всего — свежая отметина нашей недавней глупости, глубокий кровавый порез на бедре, переходящий в легкую царапину на животе, снова вспухал на ребрах и заканчивался рваной раной на скуле, багровой от воспаления.
Я был поражен.
— Исцелять больно, Хейли Мейз Синедольский, много больнее, чем исцеляться. И тяжело, — голос посла был тих и холоден.
Я услышал насмешку, решил, что он не верит мне. Просит мира и сострадания, храбрится, а на самом деле — не верит, боится. И это уязвило не меньше, чем его чистая красота и стыд за то, что с ней сотворили. Мне вдруг стало важно доверие.
— Ничего, я вытерплю. Что делать?
— Ты знаешь сам, — сит взял меня за руку и отер на ладонь остатки своего снадобья. Глаза его снова ожили, потеплели, — если хочешь помочь, значит, знаешь, как.
«Господи, этот мальчик — твое дитя, как все мы, твое творение, одно из лучших… возьми у меня все, что нужно, но пусть он будет здоров! Молю Тебя, Отец мой, пусть он будет здоров, счастлив и живет долго!» Я, волнуясь и страшась неудачи, положил пальцы на его рану…
Боль!..
Безумная… белой вспышкой разорвала тело... Может, я кричал? Может, корчился в муках? Я не знаю…глаза мои перестали видеть, уши — не слышали, сердце гулким молотом разбивало грудь, но рука сама находила дорогу — огненную тропу среди ледяного мрака. И только мольба моя продолжала звучать — непрерывная, далекая, единственная связь с миром, — удерживая и меня и его, не позволяя отступить, разорвать нашу общую боль в этом испытании.
Вдруг огненная тропа вспыхнула последним ударом и оборвалась…
«К тебе, с тобой, в тебе…» — услышал я в разверзшейся тишине… или не услышал? Лишь почувствовал и понял?
Но я знал, что нужно ответить:
— … с тобой, в тебе, навсегда.
Я открыл глаза, пытаясь дышать ровнее. Моя ладонь, все еще блестевшая ситским снадобьем, лежала на щеке Айлора. Холодной и здоровой. Он, измученный, с ввалившимися горящими глазами, прижимал мою руку своей:
— Навсегда, — и опять улыбался. — Красиво поешь, Хейли Мейз. Очень красиво… а что ты пел?
Я отнял руку и еще долго смотрел на его исцеленное тело, на усталое лицо, на свою ладонь — и не мог поверить тому, что вижу. Не мог. Ведь я не колдун.
— Я? Молился.
— Молился. Никогда не думал, что люди… — он вдруг мертвенно побледнел и сел на пол, — что люди могут быть… милосердны…
8.
— Что с тобой? — я даже не успел опомниться. — Плохо?
Он подобрал свою изорванную рубашку, натянул ее и сжался, обнимая худые колени.
— Ничего, так бывает. Быстрое выздоровление отнимает много сил. — Длинные уши сита отчетливо дрожали, да и зубы, как он не сдерживался, почти явственно отбивали дробь. — Разве ты сам не чувствуешь? Но это нестрашно — проходит, надо только отдохнуть. И согреться…
В самом деле, в замке было прохладно и сыровато, но на дворе стояло лето, а в жару это даже приятно. Обычно мы не топили до поздней осени, пока крыши не заиндевеют, а в бадьях с водой к утру не начнет намерзать ледяная корка. Но после всех трудов меня тоже слегка знобило. Мысль об уютном пламени очага родилась сама собой.
— Подожди, огонь разведу. — Сказал я и стянул с кровати меховое одеяло. — Пока на вот, все теплее.
Я растопил камин и тоже уселся на пол, напротив гостя. Он взял одеяло, сначала брезгливо сморщил нос, но потом все же закутался и снова замер, сосредоточенно глядя на пляску пламени по сухим поленьям. Лицо его было нездорово бледно, губы почти посинели, а уши все еще тряслись, как у больного щенка. Конечно, ведь я — не колдун, значит, наше исцеление — его труд, его заслуга. Если мне это далось такой болью, то ему наверняка еще хуже.
— Айлор, может, вернешься в свои покои и ляжешь в постель? Я провожу, если хочешь.
— Нет! — он дернулся, оглянулся, зеленые языки пламени метнулись в испуганных глазах. — Хейли Мейз, позволь мне остаться тут, с тобой. Тебе я верю, а их, — он кивнул на дверь, — боюсь. Они ненавидят нас. Всех.
Я чуть не засмеялся. Надо же, только что я готов был молиться на него, а сейчас — острые вздернутые плечи, тонкая шея, узкие, почти девичьи запястья и этот страх… дитя! Самый обычный мальчишка.
— Кто — они, Айлор? Это люди отца, а он, хоть и не любит ваше племя, хочет мира. Лорд Синедола назвал вас гостями, обещал защиту. Кто посмеет тебя хоть пальцем тронуть?
— Чистые клинки.
Это было неожиданно.
— Чистые клинки? — Я задумался, чтобы и вправду не сболтнуть лишнего. Почему-то мне совсем расхотелось задирать и дразнить сита. — Ты знаешь о них?
Юноша посмотрел мне в глаза прямо и бесхитростно, потом снова отвернулся, уставившись на огонь.
— Конечно, знаю. Чистые клинки, Божьи рыцари… они не успокоятся, пока собственными глазами не увидят смерть последнего из нас. Я был во многих ваших городах, Хейли Мейз, они есть везде. Но нигде, даже в столице со всеми вашими храмами, дымом благовоний и колокольным звоном, у них нет такой силы, как тут, в Синедоле. Кейн Мейз, лорд Синедола не друг нам, но он честен. Честен и беспечен.
Я хотел возмутиться. Как смеет всякий глупый юнец судить отца? Но не успел — мой гость плотнее запахнул одеяло и продолжил:
— Хотя я могу понять их, Хейли Мейз. Ты — нет, не можешь. Ты наследник Синедола. Самое благодатное место на земле принадлежит тебе, а у них нет ничего. Как и у меня. Я тоже хочу жить в своем краю без страха, без ненависти. Я хочу, чтобы мои дети вольно резвились и охотились под сенью родного леса, чтобы потом, когда-нибудь, они вышли в лунный круг на свой первый танец… Хейли Мейз, у меня ведь еще могут быть дети — я слышу зов луны, я слышу его даже сейчас.
Молодой посол выпрямился, гордо приподнял голову, снова превращаясь в то существо, которое меня восхитило — колдовство. И меня словно громом ударило, страх вдруг проснулся, завозился, липко и холодно. Колдовство! Что же я делаю? Это все — ложь, обольщение. Колдовство! Отец Бартоломью предупреждал!
Я сглотнул свой страх и спросил:
— Айлор, зачем я тебе? Зачем ты хочешь околдовать меня?
— Околдовать?
Удивление юноши казалось столь невинно-искренним, но я не верил. Не верил ни одному слову: он силен и умел в бою, но проиграл мне поединок, глупо проиграл, он пришел сюда, влез в мою спальню, напал — а теперь уверяет, что боится стражи…
— … я слышал, что вы зовете нас колдунами, но, Хейли Мейз, я не знаю, как это — околдовать тебя. Вы живете среди огня и камня, для нас — это смерть. Огонь иссушает, душит дымом, выжигает все живое, а камень давит своей тяжестью, не дает дышать. Вы странные, совсем чуждые нам, но что-то в вас есть такое, что влечет неодолимо. Ты говоришь, я хочу околдовать тебя, а я думаю, это ты. Ты околдовал меня, Хейли Мейз, привлек вниманием, заворожил песней.
Сит потянулся за моей гитарой, что лежала на одном из сундуков, осторожно коснулся ее лакового бока и тут же отдернул руку, словно обжегся.
— Мертвое. Ты можешь заставить мертвое дерево петь, как поет ветер в ветвях или весенний ручей, как птицу, даже как волка зимней ночью. Ни одна из моих сестер, ни один из братьев не устоял бы перед твоей песней в лунную ночь, когда еще были лунные ночи… спой, Хейли Мейз. Спой для меня, пока еще можно, прошу тебя.