Сергей кивнул.
— Ну так и спросишь в первом же доме. Откажут — к Степану поезжай, номер двадцать три.
Широкая деревенская улица поднималась от шоссе вверх, и Сергей немного помедлил, опасаясь въезжать на мокрый глиняный бугор.
Утром, наверное, прошел дождь. Не испарившаяся за день влага пропитала все вокруг, даже воздух, казалось, приобрел материальность. Он будто вылился на эту пустынную улицу прозрачной голубой жидкостью и застыл, остекленев, заключив в себя навсегда дома с малиновым закатным блеском окон, сумрак садов, мерцающий золотыми шарами спелых плодов, и бледное небо с одиноким дымно-розовым облаком, витой свечой вставшим над дальним концом улицы.
Сергею припомнилась загадочная вещица, стоявшая на полочке трельяжа матери, предмет его детского восторга — тяжелый и прохладный стеклянный шар. Внутрь него неведомым, волшебным способом был помещен прекрасный мир. Когда Сергей хворал, шар разрешали взять в постель, и он часами разглядывал странные цветы и птиц, и пальмы с глянцевыми перьями листьев, и желтые барханы песков, навеки отделенные в своей томящей неизменности толстым гладким стеклом. Он усилием подавлял желание разбить шар, чтоб потрогать, ощутить руками реальность призрачного мира, но мать строго наказывала обращаться осторожно с редкой игрушкой, и со странным чувством опустошенности от невозможности проникнуть в тайну Сергей неохотно расставался вечером с шаром, чтобы утром снова попросить его и снова с изнурительной заботой приняться за разгадку.
Потом шар куда-то исчез, и Сергей ни разу не вспомнил о нем, не вспомнил до этого мига, когда увидел перед собой заурядную деревенскую улицу, на которой предстояло ему найти себе ночлег.
В первом доме словоохотливая чистая хозяйка объяснила, что на одну-две ночи пускать ей нет никакого смысла, — только белье зря переводить, и посоветовала спросить через три двора все у того же Степана. Сергею жаль было покидать светлую комнату с бешено цветущими геранями, с утробно булькающим самоваром, надраенным так, что в латунном его великолепии отражалась яркая клетка клеенки, с русской печью, словно огромное и теплое животное, дремлющее безопасно, притулившись к стене. Попробовал уломать женщину, посулил трешку вместо рубля, но хозяйка, смеясь, отказалась необидно, но твердо.
Степан на стук в обитую дерматином дверь явился деловитым крепышом. Гремя болтами, распахнул ворота, чтоб машину на улице не оставлять, но повел Сергея не в дом, а куда-то в глубь сада. Там среди яблонь, обремененных неисчислимыми плодами, стоял дощатый домик-курятник.
— Погоди, свет включу, а то лесенка, — предупредил Сергея.
В саду уже было сумрачно по-вечернему. Осветился проем двери, маленькое окошко без занавесок. Сергей вошел в домик по лесенке-трапу наверх.
— Вот гляди, если замерзнешь, с других постелей перины заберешь, — пояснил Степан.
Комната удивляла убогостью. Три разномастных ложа, покрытых лоскутными ватными одеялами, у окна самодельный столик, венский хлипкий стул при нем.
— Там, с другой стороны, девки две живут, но, видно, ужинать пошли.
— А где поужинать можно? — оживился Сергей.
— В гостинице или в «Витязе».
— «Витязь» далеко?
— Не. До конца улицы дойдешь и направо. Увидишь сам, там и почта.
— На шоссе, что ли?
— Ну да. На шоссе. Я пошел?
— А деньги? — всполошился Сергей, полез за бумажником.
— Ты ж на одну ночь, хрен с ним, с рублем. Ты лучше яблок у меня купи, а то девать некуда. Купишь?
— Куплю, куплю, — заверил Сергей, — полный багажник.
— Ну и лады. Я пошел, а то по телевизору «Время» сейчас начнется. Сортир за домом, вода в ведре на скамейке под яблоней.
Сергей явно не вызывал у него ни любопытства своим одиночеством, ни желания познакомиться поближе. Видно, много разных постояльцев перебывало в этом домике. Судя по всему, деревня стала чем-то вроде популярного курорта, и жители ее уже научились отделять свою жизнь от праздной жизни приезжих.
Степан ушел. Сергей услышал, как смачно треснуло яблоко под тяжелым сапогом. Степан выругался негромко, наверное, ногу подвернул; где-то заиграла музыка. Она то пропадала, то становилась явственной до шороха в репродукторе: «Я пригласить хочу на танец вас и только вас», — пела женщина. Сергей с опаской сел на гнутый стул; в темном окне отражались голые стены, голая лампочка на шнуре и мужчина средних лет, рано поседевший и рано обрюзгший. Печальный мужчина.
«Печаль моя светла, печаль моя полна тобою», — нет, не то: «Печаль моя жирна».
«Меня преследуют две-три случайных фразы, весь день твержу: печаль моя жирна».
Чьи это стихи? Кажется, Мандельштама. Что она сейчас делает? Наверное, болтает с соседкой по комнате, ждет, когда я опомнюсь, приду, заберу ужинать. А я не приду, потому что печаль моя жирна. Я сыт по горло чем-то жирным и сильно наперченным, тем, что называлось нашей совместной жизнью. Вернемся в Москву, сразу попрошусь в партию на полгода. А потом — потом снова комната где-нибудь в Чертанове, вроде этой. Чужая квартира с бросовой мебелью, одичалые тараканы, суп из пакета, плов в бумажном кульке, купленный в кулинарии, и свобода. Он еще удивит мир, тот маленький мир, где все помнят друг друга еще с институтских времен: «Ты на втором потоке был. В СТЭМе участвовал, шпиона играл. Помню, смешно: если ток пойдет сюда, то там уже будет стоять лейтенант Петров. Ха-ха-ха. Здорово вы тогда это придумали. А такая беленькая преподавательницу иностранного играла, Симону Семеновну, где она сейчас?»
— В Тюмени.
— Она за кем замужем-то?
— За Сашкой Симкиным. Он режиссером у нас был.
— Он же зашибал вроде сильно?
— Теперь нет. Начальник партии.
— А ты в министерстве?
— Да. Осел вот.
— Жена, говорят, у тебя красивая.
— Говорят. Надо бы нам повидаться, побренчать посудой.
— Надо. Только улетаю завтра, я ж в краю далеком, но нашенском, вкалываю.
— Позвони, когда снова окажешься.
— Непременно. Ну, бывай, старик.
Мир, где кумиром Сомов. Живая легенда, счастливчик, вытянувший выигрышный билетик. Но он тоже вытянет свой билетик, он знает примерно, где этот билетик лежит. Примерно.
Двойник в стекле выглядел явно растерянным, и Сергей подмигнул ему. Встал, по очереди полежал на горбатом матрасе, на клеенчатом, с высокой спинкой, украшенной полочкой, диване, на кровати с никелированными шарами по углам. Выбрал кровать. Деловито перетащил на нее лоскутные одеяла, заменил набитую сеном подушку пуховой с дивана, удовлетворенно оглядел пышное разноцветное ложе, погасил свет и ощупью спустился по лесенке.
На улице запомнил примету: белые ромбы на воротах, и пошел неторопливо вверх туда, где уже потемнело и оплыло, изменив очертания, облако-свеча и где репродуктор выкрикивал: «Хоп! Хэй-оп! Хоп! Хэй-оп!»…
* * *
И выпил-то ерунду, — граммов сто пятьдесят коньяку, но то ли от дорожной усталости, то ли от голода разобрало всерьез. Понял это по изумлению и восторгу, с каким оглядел с высокого крыльца «Витязя» залитую лунным светом улицу. Решил немедленно идти в Михайловское и там бродить всю ночь, и встретить рассвет, но не знал дороги, а спросить было не у кого. Улица, казалось, вымерла. Походила на странный огромный негатив резкой белизной домов и чернотой четких теней.
И легко мне с душою цыганской
Кочевать, никого не любя, —
тихонько пропел Сергей, найдя в припомнившихся строках оправдание и смысл новой своей жизни.
— Прикурить можно? — спросили неожиданно за спиной.
Сергей обернулся. Высокий длинноволосый парень склонился с папиросой. Очень белое лицо, с темными провалами глазниц.
— Прошу, — Сергей чиркнул спичкой.
— Как в Тригорское мне пройти? — спросил весело, и ответ был неожидан.
— Да брось блажить, дядя, — беззлобно посоветовал парень, затянувшись дымком, — чего там делать-то ночью. Завтра прогуляешься.