Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Есть что показать? — жестко спросила Полина. — Давай.

— Э, ни! Дурних нема, — в простодушном притворстве сощурил хитренькие глазки Галаган, и вдруг неожиданное, без улыбочки:

— Но ты приготовься, что дурни еще будут. Ой будут, чует мое старое сердце.

Тогда и решила ухватиться за жалобу на молодого директора. Возникала новая принципиальность: мол, не случайно и хозяйственные дела не в порядке, раз об общественном своем долге не думает. Удачно все складывалось. Складывалось, да не сложилось. Парень он стоящий. Вот такого бы встретить лет тридцать назад. Вместе бы горы свернули. А сейчас надо ему помочь с его горками.

И тут полезло деловое: реле, поставки для дальнего Севера, спецзаказы, трансформаторная сталь, взрывобезопасное исполнение — и, испугавшись, что прогонит сон, стала вспоминать прежнего Василия, и не могла припомнить, таким непохожим был этот теперешний, спросивший странное:

— А ты, Викторовна, так и не прибилась?

— Я ведь здесь по делу, Василий Иванович, по работе. Совещание провожу.

— Ну да, ну да, понял, — сказал торопливо, словно успокаивая, — начальствуешь, значит, по-прежнему.

Кириллов сидел, уютно устроившись, положив вытянутые ноги на табурет, спиной прислонившись к стене, почитывал странную книгу и попивал чай. Ему нравилось сидеть так одному в убогой комнатке медпункта, он любил бессонные ночи и привык к ним. В соседней комнате спал Паскаль, спало все вокруг, и присутствие многих спящих людей где-то рядом, в комнатах большого, старинного дома, делало ночь живой, а бдение его значительным. Он словно охранял Дом, отвечая за его покой и безопасность.

«Человек несчастен и слаб, — читал Кириллов, — человек страдает, но он знает, что страдает, и в этом его величие. Достоинство человека состоит в способности мыслить», — потянулся к пиджаку за блокнотом, чтобы выписать это место и спросить завтра Паскаля, согласен ли он, что это так, и вот с этим еще: «Мы пришли в мир, чтобы любить, это не требует доказательств, потому что чувствуется человеком».

Но пока листал странички, отыскивая чистую, пока отвинчивал колпачок ручки, вылезло другое, то, что вертелось все время, мешая как следует вникать в заумь от печатанного старомодным шрифтом текста трактата.

«Если она заставит выпускать эти реле, эпоксиды пойдут совсем другие. А где их брать? И технологию всю менять придется. Значит, лихорадка, снижение показателей. Но если даст денег на оборудование и завязать отношения с вояками, то можно будет и маленький приварок иметь. Какие мощности сейчас на сборке?»

Отложил, как помеху, толстый том и тотчас забыл о нем, выписывая аккуратно, в столбик, цифры, и даже замурлыкал тихонько, предвкушая, как завтра, опередив ее, выложит оптимальный вариант, рассчитанный до последней позиции. Но, чтоб не забыть, сморщившись раздраженно, как от шума, от суеты отвлекающей, написал наверху крупно: «Дом» с тремя восклицательными знаками и помельче: «Поручить Курощенову».

Лучшее, что мог сделать, — зажечь свет, чтоб дочитать оставленный с прошлого воскресенья роман в толстом журнале. Но вдруг бодрствующий одиноко в соседней комнате Кириллов решит, что в самый раз продолжить беседу, и тогда — пиши пропало, ни за что не уснуть. Паскаль не боялся бессонной ночи, но не любил долгих разговоров, особенно на темы отвлеченные, не решающие повседневных дел и проблем. Не то чтобы разговоры такие казались бессмысленными и ненужными, а просто считал: главные задачи своей жизни всякий должен решать для себя сам, не обсуждая, не советуясь, и, решив, приняться за их исполнение. Так жил Никита Семенович, так старался жить Паскаль. Это было трудно. Иногда невыносимо, вот как сейчас. Стоило одеться, выйти на улицу, пройти несколько домов, повернуть направо к базарной площади и мимо темной, остро очерченной громады старого костела — еще раз направо. Крючок калитки откидывается оттуда, со двора, нужно только слегка толкнуть дощатую створку и просунуть в щель палец. Много раз делал, находил безошибочно. Условный стук в окно — четыре коротких, легких удара, высокое крыльцо, сени, уставленные кадками с капустой и огурцами, клохтание встревоженных кур, теплый сонный запах, когда встанет на пороге в байковом халате, придерживая у горла воротник, обшитый беленьким зубчатым кружевом. За порогом начиналось счастье. Оно длилось с этого глухого часа до щелчка в черном нарядном ящике «Спидолы», до бодрого голоса диктора. Оно не прерывалось ни на миг, ни когда ладонями сжимал нежно и сильно ее голову, глядя, не отрываясь на запрокинутое, странно уменьшившееся лицо со странно черными, будто страдальчески сдвинутыми бровями, ни когда в коротком полусне-полубодрствовании ощущал ее рядом и боялся уснуть, чтоб не ушло это ощущение, ни когда в уютной кухне пили чай, сидя напротив друг друга и говорили, говорили. Обо всем. О заводе, о Доме, о том, что произошло за неделю их разлуки, о том, что было, и никогда — о том, что будет.

Счастье было не в радостной понятности всех ее слов и движений и даже не в тех мгновениях, когда уже не различал бледного лица с черными страдальческими бровями, а в том, что в сенях, пахнущих смородинным листом и уксусом, оставалось одиночество. Его одиночество. Теперь уже знал и понимал точно. Теперь, когда все навсегда позади. Он забирал свое одиночество, маячившее, как нищий у запертой двери, когда уходил серыми рассветами. Оно шло рядом с ним, крепко держа за руку, мимо глухих высоких заборов, слонялось по площади, заходило в гулкий костел, где, одуревший от грандиозности и явной бессмысленности своего подвига, сержант милиции зашпаклевывал очередную течь на ребристых сводах или окончательно портил жалкие остатки росписи на стенах. Паскаль устал бороться с неистовым Гаврилюком, устал доказывать, что костел и вся мазня внутри него не представляет никакой ценности. Гаврилюк смотрел пустыми глазами, кивал, но в разгар увещеваний хватал кисть и масляной краской, добытой на складе «Межколхозстроя», делал необходимый, но его мнению, мазок.

Паскаль боролся с ним долго и упорно, и перипетии этой борьбы, упорство Гаврилюка были предметом их веселых шуток. Его и Веры. Боролся до тех пор, пока однажды Вера, смущаясь и робея в своем несогласии с ним, сказала:

— Ты знаешь, я прочитала Бабеля, и это действительно очень похоже на наши места, и костел, и все. И эти росписи, вполне может быть, сделаны Аполеком.

— Но Аполек выдуман! — с отчаянием, что вот и она поверила в нелепое, выкрикнул Паскаль, — почему вы относитесь к литературе как к путеводителю по историческим местам?

— А если не выдуман? И не такие уж плохие эти росписи, — тихо сказала она, но в голосе было упрямство.

— Они ужасны, неужели ты не видишь, как они ужасны, это же ремесленная работа.

— Но апостолы в кунтушах, — повторила она любимый довод Гаврилюка. — Значит, Аполек.

Паскаль понял: конец, убеждать бесполезно. Победил Гаврилюк, втянул ее в свое безумие, как втянул Никиту Семеновича и выклянчил дефицитный уголь на бессмысленное протапливание каменной махины. Правда, Никита Семенович говорил, что дает уголь не из-за росписей, потому что тоже мало верит в их ценность, а из уважения к подвижничеству Гаврилюка. Гаврилюк уголь свой отрабатывал: и услугами — смотаться на мотоцикле по срочной надобности в район, и помощью при разгрузке угля для Дома, и оформлением стенной газеты к празднику.

Вера тоже стала навещать его в костеле. Приносила поесть. Жена Гаврилюка, замученная бесконечными кознями двух необычайно деятельных мальчишек-близнецов, работой и уходом за парализованной матерью, мягко говоря, не очень одобряла ночные бдения сержанта.

Иногда случайно встречались в гулком, пахнущем мокрой известкой и газом храме. В одном из нефов стояли красные баллоны с вентилями, распространяющие сладковато-тошнотный запах.

Гаврилюк и Вера необычайно быстро подружились. Паскаль ревниво слушал их совещания по поводу реставрации. Советы Веры были безграмотны и нелепы, нелеп был и Гаврилюк, вглядывающийся в очередную репродукцию знаменитой иконы. А иногда и вовсе чушь: складки на одежде богоматери срисовывал с портрета Ермоловой. Паскаль убеждал до крика, до хрипа, говорил о традициях, о стиле, даже призывал не губить Аполека, «если вы так убеждены, что это он», — добавил с бессильным отчаянием. И уже они смотрели с состраданием, как на блаженного и говорили: «Не волнуйся, не волнуйся, ну хорошо, хорошо, не будем».

36
{"b":"589661","o":1}