– Отлично! – заметил граф. – А теперь слушайте все, друзья и враги, мне было угодно призвать вас в свидетели кары, ибо вы были свидетелями оскорбления. Этот человек сам приговорил себя, признав, что совершил злодеяние. Он даже не пытался смягчить свою вину, а правда и крик совести так сдерживали его и стесняли против его собственной воли, что ему было невмочь осознать свою вину. Вы сами видели, как я старался усмирить его гордыню, призывая дать мне единственно возможное удовлетворение за нанесенную мне кровную обиду. Угрозы, уговоры – я все испробовал, и без толку. Уши его остались глухи, а сердце закрыто. И даже теперь, когда он чувствует, что пропал, когда плоть его трепещет от страха, он все такой же непреклонный, словно находится на свободе, среди своих. Что ж, пусть свершится его воля и да рассудит нас Бог!
Выговорив эти слова дрожащим, прерывистым голосом посреди мертвой тишины, граф подал знак.
В комнату вошел человек и направился прямиком к камину.
В руках он держал переносную печку с пылающими углями и торчащим из них длинным железным прутом.
– Я княжеского рода, приближенного к французскому двору. Предки мои правили в Пизе и Флоренции, и я имею право на высшую справедливость на своей земле, – продолжал граф с каменным лицом. – И эту справедливость я намерен направить против человека, обесчестившего меня. Это мое право. Или, может, кто-то из вас посмеет мне возразить?.. Пусть скажет, пусть докажет, что презренный негодяй, который корчится у моих ног, невиновен!.. Я жду!
Ответом ему была тишина.
– В таком случае, – снова заговорил граф еще более твердым и мрачным голосом, – вы признаете вину этого человека и справедливость моей мести?
– Да! – дружно отвечали присутствующие, которые все как один были друзьями и сообщниками графа.
И только пленники хранили угрюмое молчание. Они не смели никого оправдывать и не хотели никого осуждать.
Граф решительно схватил железный прут.
– Да свершится справедливость! – возгласил он и с силой приложил прут с лилией на конце к голому дергающемуся плечу своего врага.
Послышался треск опаленной плоти – молодой принц издал душераздирающий вопль, задергавшись в своих путах, потом все кончилось: он повалился, недвижимый, на пол и потерял сознание.
– Принца Монлора больше нет, – продолжал граф, – а есть лишь презренный негодяй, которого покарала человеческая справедливость, – отныне он изгой для общества. А коли я злоупотребил своими правами, отомстив таким образом за мою поруганную честь, повторяю, Бог мне судья!
По знаку графа молодого принца завернули в плащ и взвалили на плечи дюжему матросу.
– Нам здесь больше нечего делать, – сказал безжалостный граф. – Часть дела сделана, теперь остается последнее: все на борт!
Он первым вышел из комнаты. Сообщники последовали за ним, даже не удосужившись закрыть за собой двери.
Было восемь часов утра. День выдался хмурый и холодный; ветер поулегся. Между тем море все еще штормило и громадные волны с прежней яростью обрушивались на скалы. Жители Ле-Сабль-д’Олона то ли из страха, то ли по какой другой причине, сидели по домам. На морском берегу не было ни души, кроме праздных с виду моряков, но, признав графа, они тотчас присоединились к нему.
Людовик де Манфреди-Лабом поднялся на борт люгера в сопровождении своих товарищей, вместе с принцем и другими пленниками.
Вскоре был отдан приказ сниматься с якоря. Через несколько минут легкое суденышко развернулось носом к открытому морю и на всех парусах понеслось по гребням волн, подобно Алкионе[4].
В то время как люгер уходил все дальше в открытое море, над стоявшем на отшибе домом взметнулись языки пламени, и через пару часов от него ничего не осталось, кроме пепелища. Никто и не думал тушить пожар. Достойные жители городка, высыпав из своих хижин, с видимым облегчением наблюдали, как полыхает таинственный дом, о котором ходили самые мрачные слухи.
В пяти-шести лье[5] от берега люгер поравнялся с крепким бригом, лавировавшим неподалеку. Оба судна обменялись сигналами и двинулись дальше вместе. Они шли в паре, как два мателота[6].
Вечером граф спустился к себе в каюту, куда перед тем распорядился перенести принца де Монлора и куда же поместил его брата, маркиза де Ла Рош-Талье, которого пронзил шпагой в грудь. Они провели в закрытой каюте всю ночь. О чем они говорили – об этом никто никогда не узнал. Когда же на рассвете граф снова поднялся на палубу, лицо его казалось мрачнее тучи и бледнее обычного.
В три часа пополудни оба корабля убрали паруса и легли в дрейф на расстоянии пистолетного выстрела друг от друга: море было довольно спокойным, ветер – благоприятным, и сообщаться не представляло никакого труда. От брига отвалило несколько шлюпок – они направились прямиком к люгеру и через десяток-другой гребков подошли к его борту.
Пленников, до сих пор содержавшихся в трюме, выгнали на палубу и велели спускаться в шлюпки. Вскоре три шлюпки повернули обратно к бригу; плененных было двадцать пять человек.
Последняя шлюпка все еще ожидала возле борта люгера; граф спустился в нее следом за маркизом де Ла Рош-Талье – его пришлось опускать в кресле на буксирном конце, заведенном за нок одного из реев грот-мачты. Тяжело раненый маркиз, не сознававший того, что происходит, и не заметил, как его пересадили с судна в лодку.
Граф пробыл на борту брига, совещаясь с его капитаном, до захода солнца, после чего вернулся на люгер. Вслед за тем на обоих кораблях перебрасопили[7] паруса, и, покуда люгер ложился на курс точно по ветру на Гибралтарский пролив, бриг, поставив брамсели[8] и раздернув рифы[9], крутым бакштагом[10] двинулся дальше в открытое море. Спустя два часа с палубы люгера уже можно было различить лишь верхушки его мачт, а вскоре и они скрылись из вида.
Оставшуюся часть перехода, длившуюся еще восемнадцать дней, граф ни разу не повидался с принцем де Монлором, предоставив свою каюту в его полное распоряжение. Однако ж дверь в капитанскую каюту денно и нощно сторожили часовые, чтобы предостеречь молодого человека от малейшей попытки… нет, не бежать, потому как это было невозможно, а свести счеты с жизнью в приступе гнева или отчаяния.
На восемнадцатый день плавания, на рассвете впередсмотрящий заметил прямо по курсу длинную синеватую полосу: то была земля!
Скоро земля была уже различима со всеми ее изломами: люгер находился у африканских берегов – в виду мыса Кап-Блан. Граф распорядился убавить паруса, держась при этом строго по ветру, и люгер двинулся дальше переменными галсами вдоль берега, примерно в трех лье от него.
Не прошло и часа после того, как легкое суденышко перешло на новый ход, когда граф, вооружась подзорной трубой, недавно изобретенным инструментом, принялся обшаривать пристальным взором горизонт, а потом вдруг скомандовал уваливаться прямиком к земле – и его команда была тотчас же исполнена.
Через полчаса с борта корабля заметили длинную фелуку: она вышла из прибрежной бухты, где, очевидно, скрывалась, и, направившись к люгеру, вскоре начала обмениваться с ним сигналами, после чего, подойдя к нему на расстояние кабельтова[11], подняла французский флаг, что, в свою очередь, не замедлили сделать и на люгере. Следом за тем от фелуки отчалила легкая шлюпка – на ее борту было четверо.
Граф шепнул что-то стоявшему рядом с ним матросу – тот поклонился и покинул палубу, но скоро появился вновь, уже вместе с принцем де Монлором.
Бледный, осунувшийся, жалкий, молодой принц теперь являл собой лишь собственную тень: в считанные дни он состарился лет на двадцать, так что и родная мать не признала бы его. Воспаленные глаза принца сверкали лихорадочным, диким блеском; меж бровей у него прорезалась глубокая складка; рот, искривленный в гримасе, подергивался в горькой усмешке, как если бы пленник пребывал во власти бурного душевного переживания.