Литмир - Электронная Библиотека

Сколько она себя помнила, в их избе не было мужика, а жили они вдвоём с матерью. Отец умер в 1942, в госпитале от ран. Тальке шёл тогда четвёртый год. Мать, Пелагея Степановна Пошехонова, по-деревенски тётка Пелагея, вторично замуж, как и большинство зубарихинских женщин, овдовевших в войну, так и не вышла. Но в отличие, например, от её ровесницы Настасьи Белой, которая даже в старости сохранила остатки былой красоты, тётка Пелагея, смолоду носившая прозвище "жердина", для повторного замужества имела бы мало шансов даже при наличии потенциальных женихов. Рослая, но плоскогрудая, с острым конопатым лицом, к старости она превратилась в ходячую мумию. Муж её тоже был не видный, мелкий и слабосильный. Тем непонятнее, чьи гены участвовали в создании Тальки, так как росла она невероятно крупной и крепкой.

Родись она в городе, да попади на глаза хорошему тренеру, может быть и не видать Тамаре Пресс своих медалей и рекордов, тем более, по большому счёту, ничего особенного в физических данных той знаменитой метательницы начала шестидесятых годов не было. Другое дело более поздние, Чижова или Мельник, но, пожалуй, и с ними бы могла поспорить Талька. Увы, родилась она в деревне, да ещё в такой глухой, росла без отца, а в силу замкнутого, необщительного характера, и без подруг, а мать…

Болезненная, едва себя таскающая, но примитивно-хитрая и не испытывавшая никогда, не то что материнской любви, а, пожалуй, и вообще родственных чувств к единственной дочери, тётка Пелагея, по-своему смекнула, как с наибольшей пользой для себя использовать физическую мощь Тальки. Ничуть не мучаясь угрызениями совести, она переложила на неё постепенно, по мере взросления, всю домашнюю работу и мужскую и женскую. Загруженностью по дому объясняла она и то, что Талька после четвёртого класса перестала ездить в школу-семилетку, расположенную в большом селе Воздвиженском, центральной усадьбе колхоза. В школе с этим смирились спокойно – то ведь не единичный случай, к тому же учёба Тальке давалась трудно. А добраться по бездорожью до Зубарихи, проверить, что и как, и почему девочка не посещает школу, учительнице было не просто, да может и желания такого она не имела – всякие там подвижники, горящие на каком-нибудь поприще, это не более чем исключения, в основном ведь Землю населяют обычные люди.

К шестнадцати годам Талька настолько освоилась в доме с ролью мужика-бабы, что тётка Пелагея почти полностью самоустранилась от домашних забот. Примерно с той же поры Тальку и в колхозе нет-нет, да и привлекали для всякого рода тяжёлых мужских работ, и постепенно это стало обычным делом. Никого уже не удивляло, что Талька по прозвищу "ломовая" ломит любую работу наравне, а то и лучше многих мужиков. Косить траву, колоть и пилить дрова, таскать мешки с зерном или картошкой, сорокалитровые бидоны с молоком, чистить вилами и лопатой огромные колхозные скотные дворы, ходить за плугом, то есть пахать… не говоря уж об обычной женской деревенской работе, такой как дойка коров, теребление льна… – она всё тянула без устали, только год от года становилась всё шире и сильнее. Подсмеиваться над ней тоже стало обычным делом. Особенно усердствовали бабы и мальчишки. Про Тальку ходили всевозможные анекдотические байки далеко не добродушного содержания, типа, что у неё вовсе не бывает месячных, потому, как она не баба, а чёрти кто, или, что родила её тетка Пелагея не от своего хилого мужика, а от знаменитого до войны колхозного быка-производителя по кличке "Бушуй". До Тальки эти злые шутки то ли не доходили, то ли она просто не обращала на них внимания. Дни напролёт в работе, угрюмая, огромная, граблелапая дожила она до своих двадцати восьми лет.

Утром Талька поднялась как всегда, в пять, затопила печь, разожгла сложенные на манер сруба парами поперёк поленья. Потом пошла на скотный двор доить корову, спокойную холмогорку Зорьку. В шесть пастухи сгоняли коров и Талька, открыв большие скрипучие ворота, принимая меры предосторожности, чтобы не выбежали овцы, выпустила Зорьку в общее стадо. Очередь овец настала в половине седьмого.

Дрова тем временем уже почти прогорели и на Тальку, когда она отняла печной заслон, пахнуло тугой силой жара. Быстро орудуя кочергой, она задвинула тлеющие остатки поленьев вглубь печки, туда, где скопились, ожидая очередной чистки, горки золы и древесных угольев и ухватом поставила в полукруглый зев печи чугуны с похлёбкой из вяленой баранины, пшённой кашей и водой – и завтрак, и обед, и ужин. Затем Талька поднялась на припорошённый соломой настил под насестом и, согнав несушек, собрала пяток яиц. Потом, наскоро ополоснув из ковшика испачканные в навозе босые ноги, прошла к окну и стала ждать… Едва услышала стук в окно и голос Михаила, она распахнула заранее расшпингалетенное окно…

Тётка Пелагея проснулась, когда Талька разговаривала с Михаилом, но продолжала тихо лежать на печи, прислушиваясь. Как только окно затворилось, она сразу заворочалась, болезненно закряхтела на своём печном ложе от, уже начавшего пробирать её сухие рёбра, тепла сгоревших поленьев. Талька молча собрала на стол. Обычно, тётка Пелагея дожидалась пока дочь позовёт её завтракать, после чего следовало бранное ворчание: куда в такую рань, никакого уважения к матери, вот помру…

Третий год пошёл, как вышла на пенсию мать, а вот по дому уже лет двенадцать как всё лежало на талькиных плечах. Но тётка Пелагея, похоже, искренне этого не замечала и на манер испорченной патефонной пластинки повторяла изо дня в день, как и в те годы, когда действительно кормила тогда ещё маленькую дочь:

– Халда непутёвая, ни головой, ни руками ничего не умеешь… даром, что здоровая Федора выросла… ить трём свиньям корму не разделишь… долголь ишшо на шее у меня сидеть будешь!?…       Талька с этим настолько свыклась, что как бы и не слышала, не вникала в смысл произносимых матерью слов. Так как спешить тётке Пелагеи было некуда, то и завтракала она позже дочери. Талька успела съесть свою кашу, запить парным молоком и уже одетая намеревалась идти на работу. Тут её и задержала, наконец, слезшая с печи и сходившая на двор, мать. Перед уходом дочери она обязательно устраивала ей, своего рода, контрольный опрос:

– Яиц-то, сколь севодни снесли? … А ты всёль поглядела-то, чай под дальню жердину не лазила? … Молока-то што так мало, неужто выдула столько? … Ну, ты и прорва, на тебя не напасёшси, коровы скоро мало будет таку кормить. Хоть бы о матери подумала, я ить не ела ишшо… Куды нарядили-то? … На клевер? И чево это он тебя туды опять ставит? … Ох и дурищща ты, всё не знаю, да не знаю, больше и сказать-то ничиво не выучилась. Ты хоть для себя постарайси, колода непутёвая, не всё ж мне об тебе думать. Который раз говорю, не зевай дура, дождёшси вот так у окна сидючи, уведёт кака-нибудь молодка Мишку-то… Эх, да кто ж тебя возмёт таку, до самой смерти моей, видать, на шее висеть будешь, халда бестолковая… Ты тама это, как на обед-то придёшь, на сараюшку слазь, крыша тама течёт. Чай сама видала, а сделать-то не догадашься, всё тебе указуй. Когда своей-то головой жить начнёшь? Да дранки принеси, гвозди-то есть…

3

Михаил Белый вернулся в родную деревню в позапрошлом году, после десятилетнего отсутствия. Отслужив армию, он, как и большинство его деревенских сверстников, поехал не домой, а по комсомольской путёвке в Сибирь, на строительство крупнейшей по тому времени ГЭС. Работал там, по слухам, Михаил ударно, выбился в бригадиры, там же женился, но почему-то быстро развёлся, и вот … вернулся. Случай беспрецедентный, ведь из деревни, кто так же срывался искать лучшую долю, никто ещё насовсем не возвращался. Другое дело в отпуска, погостить у родителей, порассказать о Большой жизни, похвастаться – таких было немало. Михаил же о своём пребывании в Сибири рассказывать почему-то не любил, потому в деревне о том периоде его жизни знали в основном по слухам, рождающим домыслы.

2
{"b":"589201","o":1}