И вслед за тем прибавил суровым тоном:
— А не то…
Он не досказал и ушел.
Но все новобранцы поняли, в чем дело. Они уже слышали, когда шли в партии, что на службе спуска не дают.
Действительно, в те времена спуска не давали и матросов учили при помощи очень суровых наказаний.
После крестьянской жизни трудно было Певцову привыкать к казарме.
Он первое время находился в постоянном страхе и, что называется, лез из кожи вон, чтобы не навлечь на себя наказания. Но по тем временам это не всегда было возможно.
Унтер-офицер Захарыч, назначенный обучать новобранцев выправке и ружейным приемам, добродушный вне службы пожилой человек, не отличался большим терпением и, сам выученный далеко не ласково, находил, что без боя «никак невозможно обломать деревенщину» и, как он выражался, привести в «форменный рассудок».
И этот унтер-офицер нередко зверел во время учебы. Ему все казалось, что «деревня» необыкновенно упорна и не «обламывается» с тою скоростью, с какою бы ему хотелось: и грудь не выпячена, и молодцеватого вида нет… Одним словом, новобранцы — мужики мужиками. Пожалуй, и ротный за это не похвалит и велит «всыпать» учителю.
И глаза учителя наливались кровью; его красноватое лицо с багровым от пьянства носом перекашивалось, и он начинал «крошить».
Матросик покорно выдерживал удары озверевшего унтер- офицера и только бледнел и жмурил глаза. Но потом целый день был сам не свой. Полный тоски и обиды, забивался он куда-нибудь в угол и думал горькие думы о безвыходности своего положения.
Подобная муштровка происходила ежедневно. Несмотря на старания Певцова угодить своим усердием Захарычу, редкий день обходился без того, чтобы матросик не был избит.
А Захарыч вдобавок еще говорит:
— Это еще что!.. на сухой пути… А в море будет вам, подлецы, настоящая разделка!
Подтверждение этих слов о настоящей «разделке» в море молодой матрос не раз слышал в казарме из обычных разговоров, которыми коротали вечера матросы. Наслушался он о строгостях на судах, о разных командирах и старших офицерах, которые за всякую малость приказывали полировать спину, и о том, как тяжела и опасна матросская служба в море, и о том, какие бывают в море штормы и ураганы.
Отчаяние и страх закрадывались в сердце молодого матроса; и в голову его пришла мысль о побеге.
Мысль эта не покидала первогодка. Его манил к себе густой старый лес, который он так любил и куда, бывало, ходил стрелять рябчиков из своего скверного ружьишка. Его манили поля… манила деревня с черными покосившимися избушками.
Там все свое, родное, к чему он привык с детства… Здесь все чужое… и это море…
О, каким постылым показалось ему оно, когда он увидал его однажды со стенки Купеческой гавани в одно из воскресений, когда был отпущен из казарм погулять!
III
Жестокое наказание, которому при всей роте был подвергнут один «отчаянный» матрос, пропивший все казенные вещи, бывшие на нем, произвело потрясающее впечатление на Певцова.
После этого случая мысль о побеге не давала покоя матросику.
И ровно через месяц после того, как Певцов был приведен в Кронштадт и выучивался у Захарыча, он в одно из воскресений, отпущенный гулять, решился не возвращаться более в казармы.
Кронштадтский босяк, с которым познакомился Певцов на рынке и потом зашел с ним в кабак, уверил молодого матроса, что в Питере паспорт легко раздобыть, стоит только найти там Вяземскую лавру; а с паспортом живи где угодно.
Часу в десятом утра Певцов с заветным рублем в кармане, рублем, принесенным из деревни, шел по льду, через море, в Ораниенбаум.
Шел он не по дороге, а стороной от нее, чтобы не встретиться с кем-нибудь.
Уже Певцов был на половине дороги, порядочно прозябши в рваном армяке, который ему дал босяк в обмен на казенную шинель, как увидал, что навстречу ему идет матрос, лицо которого было почти закрыто башлыком.
Скоро они сблизились. И вдруг встречный остановился и крикнул:
— Егорка! стой!
Матросик так-таки и обомлел: перед ним стоял Захарыч.
Изумлен был и Захарыч.
— Положим, я выпивши… У кумы в Рамбове был. Но только по какой причине ты в таком виде? Обсказывай, Егорка!
— Не погуби, Захарыч!
— Я не душегуб, Егорка… Я совесть имею. Говори сей секунд, что это ты задумал… Никак бежать?
— Силушки моей не стало, Захарыч…
— В отчаянность пришел?..
— В отчаянность…
— Из-за чего?.. Из-за меня?.. — дрогнувшим голосом произнес Захарыч.
— Изо всего… И из-за тебя… Захарыч…
— А я не с сердцов, Егорка, — виновато сказал Захарыч. — Надо обламывать тебя… форменного матроса сделать… Мне и невдомек, что ты такой… обидчивый… А я вот что тебе скажу: не бегай, Егорка!.. Не бегай, дурья голова!.. Я тебе добром говорю… Никому не доложу, что встретил тебя… Иди, коли хочешь, с богом, но только пропадешь ты… Поймают тебя и скрозь строй[83]… за бега… А слышал ты, как это скрозь строй гоняют?
— Слышал…
— То-то и есть… Не дай бог!
— Все равно пропадать… И теперь ежели вернуться, пропал я.
— Пропал?! Я тебе не дам пропасть… Ежели я тебя до такой отчаянности довел боем, что ты вон в армячишке рваном бежать решился, то я и вызволить тебя должен, Егорка… Небось не пропадешь… Совесть-то у меня есть… Валим в Рамбов!.. Там я тебя опять как следует одену, и будешь ты снова матрос… И ни одна душа не узнает.
Матросик не верил своим ушам. Захарыч, который мучил его, так ласково говорит, жалеет его.
И, тронутый этой лаской до глубины души, он мог только взволнованно проговорить:
— Захарыч… Спасибо!
— И чувствительный же ты парень, Егорка!.. Так валим, что ли? Ишь ведь, зазяб!
Они пошли вместе в Ораниенбаум и скоро были у кумы.
— Здорово, кума! Опять обернулся! Надо с тобой обмозговать одно дело!.. Только прежде поднеси шкалик[84] парню. Зазяб больно. И мне по спопутности! — весело говорил Захарыч куме, не старой еще женщине, вдове боцмана.
После того как оба выпили по шкалику, Захарыч о чем-то зашептался с кумой, и она тотчас же куда-то исчезла.
Вскоре она вернулась с форменной матросской шинелью и фуражкой, и матросика обрядили.
— Ну, теперь айда домой, Егорка!.. Только прежде еще по шкалику… Не так ли, кума? И провористая же баба моя кума, Егорка!..
Выпили еще и пошли в Кронштадт.
И, когда матросик вернулся в казарму, она была ему уж не так постыла.
На другой день все новобранцы, бывшие в учебе у Захарыча, заметили, что он не так уже зверствует, как раньше. Правда, ругань по-прежнему лилась непрерывно, и одного непонятливого он съездил по уху, но съездил легко и вообще дрался с рассудком.
А Певцова, старавшегося изо всех сил, даже похвалил и вечером позвал пить чай.
Когда месяца через три матросика назначили в кругосветное плавание и он затосковал, Захарыч, тоже назначенный на «Ястреб», старался утешить своего любимца и обещал сделать из него хорошего марсового.
— Главное дело, не бойся! Вначале будто боязно, когда тебя, примерно, на рее качает; а потом ничего… Видишь, что другие матросики не боятся, стараются… Чем же ты хуже их? Я, братец ты мой, десять лет был марсовым и, как послали меня в первый раз марсель крепить, тоже полагал, что тут мне и крышка. Либо в море упаду, либо башку размозжу о палубу. А вот, как видишь, цел вовсе.
— Сказывают, строгость большая на море, Захарыч?
— Как следует быть… Но только, ежели ты сам держишь себя в строгости, то не за что тебя и драть как Сидорову козу, коли командир и старший офицер наказывают не зря или в беспамятстве ума, а по чести и с рассудком… Без взыску нельзя… Такая уж взыскательная флотская служба…
— А как наш командир и старший офицер? Очень строгие? — с жадным любопытством спросил молодой матрос.
— То-то нет… Тебе на первый раз посчастливилось, Егорка! И жалостливые и матросом не брезгуют… Понимают, что у матроса не барабанная шкура, и задарма нет у них положения разделывать спину. Особенно капитан… Я с ним плавал одно лето… С большим понятием человек… С им не нудно служить…