— Фома Исаев Микрюков, в солдаты взят в семьсот четырнадцатом году, из дворян; в Невском полку служил спервоначалу, а с восемнадцатого году в здешний гарнизон прислан в третью роту. А в наряде по Кремлю-городу состою, у Троицких ворот, у машкаратных пар, у прислуги. Тридцати трех лет; на духу в Москве, за недугами, не бывал, кажись…
— Какие недуги помешали… и где записан в неговевших?
— Разные недуги… ноги болели по весне, а допрежь того и первый год трясовицею болел; а в приходе не знаю в каком значуся… Живу из найму… не в одном месте.
Секретарь молча, пристально глядел ему в глаза и, бросив случайно взгляд за печку, увидел поднятую руку Михея.
— Ты все врёшь и путаешь… Говори дело. Враньё тебе будет стоить палок… Как попал в Москву, ты не сказал?
Фоме этот вопрос попал, что называется, в жилку. Он никак не хотел открывать, что за штраф переведён, и соображал, что ответить.
— Как же попал? — повторил более настойчиво секретарь и уже стал внимательно смотреть за печку.
— Я попросился к родне своей ближе, в Москву.
Рука Михея поднялась.
— Ты врёшь!.. Перевели, верно, за провинность? — заметил секретарь.
— Моей провинности не было… оболгали, будто бы я стянул скляницу в саду у святейшего…
— По протокольной записке сделать запрос в гарнизон: есть ли солдат Фома Микрюков, почему он сюда переведён и как себя ведёт — коли нанимает жильё сам, а не при роте состоит! — отдал приказ секретарь, и протоколист быстро записал.
У Фомы помутилось в глазах.
— Ты все путаешь, — продолжал секретарь, обращаясь уже к нему. — Говорил, что со слов товарища слышал, а не сказал, где и когда?
— Сегодня утром пришёл ко мне Михей, доносчик, значит, и спрашивает совета: как тут поступить?
Рука Михея не только поднялась, но даже задвигалась в воздухе. Секретарь понял в этом движении полное отрицание возводимой на него напраслины.
— Да как же, если он тебе пересказывал, спрашивая совета, здесь-то другое заговорил, с твоими словами несогласное?
— Должно быть, со страха перепутывать он стал. И, сюда идя, заводил он меня выпить… может, и меня разобрал хмель, не то сказывал, что хотел, в беспамятстве…
Рука Михея опять замотала отрицательно.
— А-а, вот ты какой гусь… Совсем плут… и все воровские уловки знаешь… Вишь ты, запамятовал и в хмелю перепутал? Изрядно!.. Отрезвить память нужно… Эй, двое, сюда!
Пришли те же два сторожа.
— Стяните с него мундир, и пустим палки в дело… Без них с этим вралём правды не добраться!
Растянули и приготовились.
— Говори же истинную правду… не думай меня провести; я тебя насквозь вижу. Заруби себе на носу, что при каждой твоей попытке солгать я буду знак давать, чтобы палки работали… С тобой я не намерен шутки шутить… Говори же сподряд все, ничего не утаивая; что с тобою было со вчерашнего дня?
— Я… на службе был… Освободился — к приятелю зашёл… от него домой… ночевать… утром к Суворову завернул и увидал Михея Ершова, и он мне сказал…
Рука Михея сильно задвигалась.
— Бей! — крикнул секретарь… — Я из тебя выколочу ложь и извороты…
— Ой-ой! Батюшки, помилуй… перед утром, говорю, к Суворову зашёл и услыхал от Михея…
— Бей!..
Удары посыпались скорейшим манером, и от боли Фома, прося помилованья, обещал все рассказать сподряд — правду. Палочники остановились, а Микрюков поспешил подняться и заговорить скороговоркою:
— Виноват, государь. Был я вчера у ключника в доме князя Михаилы Михайловича Голицына, и слышал я там речи неладные про Монса… заспорил и перечить стал… плуты, челядинцы, ключник главный, стали меня бить. И они, сокрывая своё воровство, грозили, коли я перескажу их речи аль до начальства доведу, на меня показать, будто мои слова эти самые про то причинное вредное дело до чести великого государя… и, убоявшися их угроз, я пошёл к Суворову и у него ухоронился… И все слышал, как пьяный Балакирев воем выл и причитал таково жалобно про свою погибель у Монса… и про письмецо «сильненькое»…
— Вали его и катай… покуда не признается… что ложь дерзкую изобрёл… Видно мошенника, как есть… Нагородил теперь новое совсем, а правды и тут не сказал.
А сам глядит, не покажется ли рука Михеева. Она не поднимается, однако, а пока валили Фому палочники, он взмолился, что все ответит вправду, только бы не били.
— Хорошо, подождём… Оставьте его… не уходите только! — крикнул секретарь. — Отвечай на мои вопросы…
— Изволь, государь, спрашивать, — ответил Фома.
— Для чего же тебе в чужой дом уходить, коли ты не виноват?
— Боялся я… ушёл от побоев холопских, да, думаю… со злости донесут… схватят меня ночью, дома… дай ухоронюся инде…
— Совсем мошенник!.. Вот что я тебе скажу: не на того ты напал, чтобы не понял я: что ты такое есть… Признавайся прямо, стало быть… Со слов пьяного чтобы донести, нужно иметь к тому особые побуждения… Эти побуждения твои выказываются в плутне подвести другого и стать в послухах, когда зачинщик доноса ты самый и, видно, подстерегал того пьянчужку… если сам ещё не наводил раньше на похвальбу своею силою у камер-юнкера.
— Я от него не слыхал этой похвальбы… другие говорили… Все говорили.
— Кто другие? Кто все?
— Я слышал от голицынского ключника… от Мишки Поспеловского, от Ан…дрюшки…
— Про письмо-то кто говорил тебе, или сам изобрёл?
— Я только…
— Ну, что только? Приврал к словам пьяного?! Да?!
— Может, и так… запамятовал я… все смешалось от страху… как пьяный вопил: «Погибель мне от Монса»… Я столько же, как и Михей, в страх пришёл… И так мне ужасно стало… что нам будет, как промолчим; а дознаются потом? И спросил я: «Что думаешь, Михей, плохо нам?..» Взяли да и пошли… и донесли вам.
— А зачем учил ты Михея, да подносил ему… да нашёптывал, что говорить… да зачем спервоначалу послухом сказался, а не доносчиком… и подстрекателем?
— С простоты своей… струсил очень.
— А домой не заходил зачем? Очутился там, где пьяного спать уложили?
— И про то про все докладывал: ключника с челядинцами голицынскими я побоялся…
— Г-м! Изрядную сказку ты нам рассказал… А коли на очной ставке извет на голицынских людей не подтвердится, тогда — что?
— Известно, они, коли спрашивать станут, злость свою на мне выместят — свалят свою вину.
— И Михей, твой товарищ, тоже, знать, злость на тебе, что ль, вымещал?
— Нет… Ему за что на меня клепать…
— Так как же его показание с твоим рознить?..
— Уж я не знаю, как… Теперя правду сказал я… слышали мы оба… пьяный бормотал исперва… потом выл да причитал… Монса винил и каялся.
— А кому пришло в ум доношение сделать?
— М-мне, ммо-жет… пришлось высказаться, и Михей хотел… знает, умолчишь — достаться может.
— Чтобы закрыть себя от других плутней… Гм! у Голицына с дворовыми про что ты врал? Про Монса тоже?
— Они это самое говорили… я слушал, д-да… невмоготу стало… перечить зачал и — все на меня…
— Да ты прямо на мой вопрос отвечай: про Монса речь тобою велась?
— Д-да… кажись, с того самого начали, что дела он делает большие.
— Гм! Тебе, вишь, дело до всего есть… Совок ты во всякие художества… И письма ты припутал… Мишка какой-то тебе рассказывал.
— Поспеловский слуга… того самого господина, что денщиком бывал али теперь, что ли.
— Гм! А ты его-то слова да на бред пьяного своротил, и вышла околесица.
— Может, я ненароком… с языка сорвалось…
— А на очной ставке с доносчиком, товарищем своим, и ещё что-нибудь другое выскажешь? Припомни-ка.
— Все как есть припомнил… Иного сказать не приходится.
— И стоишь ты на том, что доносить вздумал со страха, а не ради скверного прибытка… за обещанную награду за правый донос?
— Н-нет… простотою своею про награду и не слыхивал я; а, избываючи лиха, чтоб в ответе не быть, пришёл с товарищем доношенье подать.
— Чтобы лисьим хвостом след заметать того, что дворню голицынскую всполошило против тебя… Чего же иного ради ты домой не вернулся?