Царь махнул рукой:
— Вставай! Будет все как сказано… Черкни, Кикин, и это в прибавку… Улики сами собой открываются на казнокрадов проклятых… Корень зла надобно искоренять… Ты, Меншиков, разбери все до тонкости — подьяческие плутни… За приказчика прежде всего принимайся.
И, приходя в обычное спокойствие, молодой государь пошёл с небольшой собравшеюся свитою к выходу из леса, горящая лучина освещала им путь.
Кикин занял за столом место прощённого головы, принявшегося вязать приказчика.
Будущий страдалец за царевича сам был кутила и не последний взяточник, но никогда не терял случая угоститься, тем более на чужой счёт.
— Садись, Александр Данилыч! Добру зачем пропадать даром? И вы, птички залётные, не перечь ни в чём… Мы теперь здесь вольны распоряжаться… И ты, малец, наедайся на дорогу, да будь разговорчивее. Узнаем, что нужно, и без допросов с пристрастием.
Глава II. Молено, холено, обездолено!
После обедни Лукерья Демьяновна легла маленько отдохнуть. Она, бедная, ночи напролёт не смыкала глаз в слезах об Алешеньке, увезённом Елизаром Демьянычем на день и как бы сгинувшем вместе с ним. Уж и рассылала нарочных до Нижнего и под самую Рязань, да одну привезли весточку: «Елизар Демьяныч с племянником на службу засланы, а куда — неведомо». Вот и Христов день [45] прошёл, и Фомино воскресенье, и на Радоницу к родителям на погост сходили, и уж согрешила от нестерпимой тоски Лукерья Демьяновна — чарочку выпила за Алешеньку.
«Может, не живо дитя моё?.. С того брат и не пишет… думает, легче матери не знать про потерю… Слез не достанет на век мой оплакать Алешеньку».
Приехала от обедни из монастыря, где панихиду отпела за «напрасною смертью скончавшихся», и словно от сердца отлегло… За обедом попадье Герасимовне, что всюду с помещицей ездит и живмя живёт у ней на сиротстве, поднесла рябиновки и сама испила несколько капель из чарочки по её совету… все, думает, куражней будет.
Отобедали вдвоём и полегли на успокоенье. Только смежила глаза Лукерья Демьяновна, как стала засыпать. Вот сквозь сон слышит, называют её по имени, потом кличут: «Маменька!»
Забилось сильно сердце у помещицы при звуках знакомого, казалось, голоса, и она открыла глаза. Посмотрела вокруг себя: никого нет. Вздохнула тоскливо, обманувшись в ожидании, и постаралась забыться. Сон на этот раз вступил в полные права над помещицею и не выпускал её долго из своих обольстительных объятий, рисуя ей в причудливых узорах несбыточных видений знакомые лица обоих её супругов. Да будет ведомо читателям нашим, что Лукерья Демьяновна пережила два раза улыбавшееся семейное счастье. В первый раз за Антипа Андреевича Скуридина, старца за шестьдесят лет, выдали её всего на пятнадцатом году, и с этим дедом провела она безбурных три лета, ухаживая за немощным, расточавшим ей ласки скорее родственные, чем супружеские. Бессилие в прямом смысле этого слова довело Антипа Андреевича до невозможности повернуть ни ногой, ни рукой и неприметно и для него, и для других прикрыло туманом умственного забвения тлевший огонёк жизни в бездвижном живом трупе. Освобождение от уз телесных этого страдальца было началом весёлых дней для восемнадцатилетней вдовы его, которой по завещанию, написанному на другой день свадьбы, Скуридин отказал все своё движимое и недвижимое. А он был человек не бедный для своего времени и, хотя дослужился всего до стряпчего, владел вотчиною от предков в восемьсот четьи [46] да, кроме угодьев, — ста двадцатью дворами. Божья милосердия, с венцами золотными, целый угол оставил, да монисто зёрна гурмыцкого, женино, в полтретьядцать [47] рублёв, окромя всякого другого богачества. С таким приданым присватался к молодой вдове молодец — картина, ростом девяти вершков — подразумевается сверх двух аршин; глаза насквозь пронизывали; кудри — не надо шёлку чёрного, шемаханского. От роду ему было двадцать лет и три, а на четвёртый перекатило; звался Гаврилом Никитичем из роду Балакиревых. Всяким талантом молодец не обижен, а храбростью преизлиха, паче всего. За то в чигиринском походе турка безжалостный пырнул его навылет рожном каким-то, и зачах Гаврило Никитич. Не помогло лечение знахарское. Настоев тысячи корешков перепил, а только мало-мало отходил к лету, а за осень опять гнуло в крюк. Промаялся так года два, да на самое Благовещенье сбирался в Москву поехать благодаренье принести милостивцам за пожалованье в стряпчие, а вместо этого прихватило накануне, и в праздник Богу душеньку отдал — к обедням, в колокол. Что было с женой, и сказать нельзя: водой трижды отливали. Свекровь уж с отцом духовным уговорили кое-как: жить тебе, мол, нужно для сынка, отцово подобье, для Алешеньки… И скрепилась вдова разумная, возверзив на Создателя печали свои.
Этого-то, дорогого муженька второго, увидела теперь во сне Демьяновна. Приехал словно из похода; сел на постелюшку. Глянул ясным соколом и молвил, как обычно сожительницу привечал:
— Рада ль, Луша, гостям?
— Как же не рада?.. друг сердечный мой!.. — и сама залилась слезами, стала мужу жаловаться: — Нашего Алешеньки лишилась…
А отец-от ей:
— Как лишилась? Живёхонек… здоровёхонек… Да проку-то в том что?.. — Как сказал, так словно и пропал… А Лукерья Демьяновна проснулась и раздумалась: что бы сон сей предвещал?
Да смотрит в окошко… Каких-то двое — странников, должно — во двор вошли. Некошно таково на них облаченье; пооборвались гораздо… И идут к крыльцу… Словно так им и следует. Всматривается Лукерья — знакомые лица.
Попадья встала тоже и, из-за плеча помещицы глядя на подходивших, подумала: кто бы? Вот мелькнули двое эти за крыльцом, и немного спустя голоса раздались. Распахнулась дверь, и Алешенька, подросший, похудевший, заветривший, бросился к матери и упал к ней в ноги, рыдая. Селиверст, старый слуга, стоял поодаль, осторонь. Лукерья Демьяновна, кремень-баба, теперь, под впечатлением сна вещего, дала полную волю слезам.
Уходившись немного, спрашивает она у Селиверста, не мешая плакать сыну:
— Все ль подобру-поздорову?
— Можно баять, подобру-поздорову; а можно и нет сказать.
— Как так?
— Да боярина своего я на старости лет слезами рабскими отмолил от наказанья у царя-государя… А государь, братец твоей милости, на осинке болтается… Буди воля Господня!..
— От какого наказанья?.. Как братец… на осине?
— Истинно так, государыня… Накрыл государь-царь беспутство господ наших, Елизара Демьяныча, прости ему, Господи, согрешенье за муку; по делам его хотел опалу возложить на дитя твоё милое… Не столько винен малый, разумеется, как старший, всему злу корень, государыня!..
— Какое же беспутство?.. Все по ряду, как следует скажи… Недаром сердце-то и ныло у меня изо дня в день… Ах, бедный братец!..
— Не жалей об нём, боярыня… Не было у тебя, и не дай Господи пущего ворога, как — упокой, Господи Создатель! — Елизар Демьяныч был… Спортил он твоё чадо, Алексея Гаврилыча… Вымолил я пощадить его, неразумия ради отроческого… Как будто и помиловал царь-государь… А кого он там бояр молодых поставил… дело вершить… как они найдут… Молить Бога надоть, чтоб пронесло беду горшую… Александр Васильич Кикин, отпуская нас, сказал, правда, что, даст Бог, ничего… минует зло… А как знать, что там выищется… ещё воровства…
Лукерья Демьяновна больше не слушала, залившись горькими слезами и прижав к себе сына, по словам старого вестовщика чуть не чудом ей возвращённого.
Мать пожелала услышать от сына все, как и что произошло с отъезда его из-под родительской кровли.
Можно представить себе затруднительность выполнения воли матери для героя нашей повести: благодаря развратителю дяде уж он понимал, где добро, где зло, а и утаить и отрицать все нельзя в присутствии Селиверста, старика, не способного лгать или покрывать вину боярчонка.