— У государыни при комнате служу… взял меня государь…
— А у обойщика, как я впервой тебя увидел, ты говорил, что живёшь у… Монса?
— Да… говорил и теперь скажу… тоже… Что же из этого самого?
— То… что коли ты мой сын… Монса ты брось… Он… мой первый враг… Слышишь!
— Бросить я не могу, потому… потому что…
— Ну… почему не можешь бросить? Говори скорей!.. Почему?
— Потому что служба такова… велено быть… и должен я быть.
— А я не велю сыну своему быть у Монса… Рази вот что… коли ты… ему можешь пакость учинить… али вытянуть из него поганую его душонку… Тогда… делай!
— Ты, брат, видно… не в себе… Назвался отцом моим… и загородил такую нелепицу, что совестно слушать! — уклончиво ответил Иван и сделал движение вперёд.
Алексей обошёл его и заступил дорогу.
— Ты не уйдёшь, пока не дашь клятвы мне в том, что я, отец, тебе приказываю!
Иван рванулся, но не мог прорваться.
— Отстань от меня! — крикнул он, уже недовольный, испытывая тяжёлое чувство. Он пересилил бы себя, если бы оставили его в покое, но отец и не думал отстать, приходя в ярость, причина которой сыну, разумеется, была неизвестна. Ивану Балакиреву было совершенно невозможно отличить слова родительских приказаний от бреда горячечного. Самая эксцентричность объяснения и приёмы его говорили о грустном состоянии родительского мозга: уж не провёл ли он всю сцену в припадке? В паре стоял он так необычно. За что враждебность показывал? Бог один знает! Самое лучшее — не перечить в таком случае. Иван скрепился и, не имея возможности уйти, предоставил названому родителю говорить что ему угодно. Но и тут новая беда. Кипевший гневом, Алексей угрозы свои пересыпал тёмными намёками, из которых мог одно разве понять умный Иван — гнев равный на его бабушку и на Монса. Затруднительному положению молодого Балакирева помог казённый обоз с прикрытием. В тесноте ворот телеги разлучили отца с сыном, ушедшим стремительно в сторону.
Свидание с отцом оставило, впрочем, в сыне очень невесёлые чувства. «Сегодня ушёл — завтра не уйдёшь! А на улице нельзя же допускать повторяем такой встречи, как в воротах. Узнать, по крайней мере, обстоятельнее его положение. В первый раз намёл я его у обойщиков. Вероятно, он заходил туда, и они его знают. По пути же в Покровское… Дай зайду?»
Зашёл и нашёл собрание.
Семён и Иван встретили лакея государыни с уважением. О нём и речь даже ища, когда он неожиданно вошёл, будто осведомится: были ли и сделали ли дело?
Ответ дан положительный. С полавочником и завязался разговор. Слово за слово. Людей сошлось немало в мастерскую — все ещё работали, как и утрём, когда был Ваня в мастерской.
Мастеровые во дворцах многое знали, про многое желали осведомиться. Зашла речь о маскараде и участниках.
— Вот и Алексея Гаврилыча я видел, — заговорил незадолго перед тем вошедший товарищ Суворова и Прокофьева, — шёл таково скоро и, видно, не в себе… Ругался страх как!
— Что он такое, в самом деле? — спросил Иван будто с простым участием о виденном здесь человеке.
— Алёша-то? — ответил Суворов. — Он истинно порой бывает как бы не в себе. Да и то сказать: кому бы не довелось перетерпеть столько, как ему… может, ещё хуже бы был… Чем он только живёт?.. Коли бы не Андрей Матвеевич призревал да снабжал всем, что требуется, — Алёше бы в мир пришлось… с рукой идти. Мать его всего обобрала: для сына, говорит, а может, и сыну не дала ещё… Такая карга крепкая… Вы-то, смею спросить, не сродни ли как? Тоже прозываетесь Балакиревым?
— Должно быть, мы родные! — ответил неохотно Ваня, не расположенный после высказанной оценки бабушки распространяться о семейных делах своих с людьми, уже предубеждёнными словами отца.
Ване только стало тяжелее. Простые слова Ивана Ивановича не в бровь, а в самый глаз попали… Он, Ваня, выходит, обиратель отца?.. По милости его, Ваниной, даже отец стареет без куска хлеба. Совесть не была у Вани испорчена настолько, чтобы холодно принимать несчастие и неблизкого по родству человека. Он готов был всем поделиться с отцом, но требования, им поставленные, были невыполнимы для Вани. Теперь уйти от Монса он уже не мог никак. А обратиться в злодея и предателя человека, к нему расположенного, Ваня также не мог. Такое предложение возмущало робкую совесть недовольного собою Ивана Балакирева. Ему и не настолько близкого человека предать, даже в малости, совесть бы не позволила.
Слова Суворова вызвали в Ване душевную бурю. Тем более что ему, с его нравственными убеждениями, была хорошо знакома борьба рассудка с совестью.
Со времени пребывания в Риге Иван Балакирев привык утолять скорбь душевную хмелем, и теперь он поспешил неприметно удалиться, молча распрощавшись кивком головы с присутствовавшими, чтобы выпить не откладывая.
— Ну… этот, видно, впрямь Алешкин сын… тоже походит на его, — заметил вслед исчезнувшему подмастерье Прокофьев, знавший Алексея Балакирева по давнему соседству с ним.
— Может, так, а может, и не так, — простодушно возразил Суворов. — Может, не показалася ему и наша кумпанья… в золоте ходит и беседы ищет не такой, как наша… Мы, к делу и не к делу, с Иваном Елкиным [145] в дружбу норовим, а ему… выше подымай… виноградного надо.
— Не побрезговал, одначе, и хлебным.
— Зато и не показалось.
— Не показаться мог ему, понятно, и не совсем уместный — я тебе скажу — вопрос твой: сродни ли ему Алёша?.. Видишь, принялся ты описывать его не гораздо, да и брякнул ещё, никак, что краснокафтанник-от родня… А он, со своим Монсом, почитай, на всю Москву стал притчею… — вмешался до сих пор сидевший в тени молча гарнизонный солдатик. Приведён он был к Суворову товарищем, Михеем Ершовым, да и Михей сам мало его знал. А Иван Иваныч видал его у Михея всего раз один. Так что вмешательство, да с таким замечанием, заставило и Ершова, и Суворова посмотреть на говорившего с разными чувствами, конечно, но с одною мгновенно возникшею идеею: вот ещё нового знахаря вмешали в наши россказни непутные! Да кто он и как на его-то самого смотреть? Не с подвохом ли?
И Суворову, и Ершову сделалось на душе неладно.
— А вы знаете, что ль, этого самого? — будто спроста, а на самом деле пытая почву, осмелился спросить Иван Иваныч.
— Теперя, увидевши у вас, впервой спознал, какой он такой. Кажись, на вид тот, что знавали мы попрежь… много наслушались и в Питере, и здеся везде тараторят, что через Монса сделать все что хошь легко… а у его первый ходок на все пакости Балакирев.
— Врёшь! Ни на каки пакости не ходок Балакирев! — растворяя дверь с силою и схватив на лету последние слова, крикнул с гневом Алексей Гаврилыч. Был он полупьяный, как обыкновенно, и в этом положении крайне придирчивый и заносчивый.
— Не про тебя, голубчик, речь шла, успокойся! — добродушно молвил ему приветливый хозяин.
— Как не про меня?
— Это, голубчик, про Монсова Балакирева, — оправдывался солдатик, — тот и в солдатстве, как знал его, был уж пакостник, к попу, слышь, подлез… Знамо, что мошенник мошенника видит. Так-то и Монсу он показался, грабителю…
— Подойди, душа, поцелуемся, вот правду-то сказал, Монс мошенник, грабитель мой! — не владея собою, крикнул Алексей Балакирев и заругался.
Солдатик на приглашение встал, облобызал по-братски постаревшего сержанта и сел подле него.
— Расскажи, друг милый, потешь, что ты про Ваньку-мерзеца знаешь, про Монсова подхалима… Я его уж проклял… Родительски увещевал: брось ты этого Монсишку… а не то… погуби ты мне его… Потешь… За все, что вытерпел по его милости… так… нет: упёрся быком… Молчит, мошенник, да вдруг и улизнул… Я — туда-сюда… нет нигде. Хватил с горя и к вам приплёлся.
— Он тоже здесь был и про тебя выспрашивать вздумал, — не без ехидства возвестил Алексею новый названый друг, начавший такие откровения, от которых товарищ Суворова поспешил убежать, да и Иван Иванович стал сбираться уходить из мастерской.
Он надел армяк свой, взял с верстака шапочку и, дружески ударив по плечу Алексея Балакирева, сказал: