Литмир - Электронная Библиотека

И вот, тётя Клава однажды, после такого возвращения, — об отце Александре (что-то тёплое им сказавшем) — мне:

— Ну, его. Петь не могла — смотрит на меня своими чёрными глазищами...

А я знала — не смотреть — не мог, наверно, всегда смотрел — в том же столбняке, как я и как весь храм — только она — вдруг, чрез столько лет — во время пения — заметила — смотрела, может быть, в тот раз обычными глазами, не — внутрь, вглубь, так что ничего и никого, — туда, откуда извлекала глубокие свои, глубинные ноты.

"Своими чёрными глазищами". Думал ли он тогда, смотря, — что когда-нибудь её не станет, и — как дорога она — драгоценна душой, выпевающей ТАКОЕ? Может быть... Или — глаза его были — изумление: вот она какая, вот оно какое, и что же это она делает, может делать, власть имеет делать — над душами — над ним, над всеми его детьми — учёными и неучёными, погрязшими и праведными, новенькими и теми, кто много лет слушает эти слова в исчерна-тёмном храме; бессловесная (словом известным, не — её) — тем, как она слово выпевает.

Наверное, смотрел — на всех, переводя взгляд, — он, слышавший за десятилетия этот распев — с тою же мелодией — другими, в других храмах — а тётю Клаву сжигал угольным взглядом — поняв, отчего здесь, этими старушками, петый напев так пронзительно ранит сердце — как и должно сердцу быть раненным в дни скорби о страстях — скорбью о раненом злом мире.

Если б меня когда-нибудь спросили: как это — "берет за сердце"? — я сказала бы: приезжайте Великим постом в нашу Деревню и послушайте старушкино пение; особенно когда три старушки в тишине выйдут пред алтарные врата, раскроют вдвое сложенный нотный листок и запоют. И когда в первой паузе сначала вступит одна из них — таким низким, очень низким голосом в тишине, и лишь потом вступят другие две, — тогда вы и сами поймёте, что это такое. Вы физически, сердцем — почувствуете — что оно взято — и не ваше — в чьи-то руки, и вам жаль будет, когда пойдёте по талому снегу от храма — что оно снова — ваше, ничьё, не чувствуемое вами (раз не болит — и не чувствуется, будто не существует — не напоминает о себе). И вы навсегда сохраните память и тоску по той тесноте и шири (сердцу тесно в сердце!), которой было оно томимо в исчерна-тёмном, в преддверии красной ясности, нашем храме.

А тётя Клава, верно, и теперь поёт в небесном хоре — может быть, девчоночьим каким-нибудь, восьмилетним своим голосом... Что поёт — это знаю наверное, ибо пение было — вся её жизнь.

Нынешний пост, храм — уже без тёти Клавы; и Клавы маленькой нет (больна). Меня выпихивают петь "Да исправится", альтом, дав нотный истрёпанный листок (некому больше). Поем — на средине храма, втроём: маленькая Соня, Наташа деревенская, я. Пою и вижу, что ноты не годятся: они, видимо, были не списаны — срисованы кем-то очень старательно, но приблизительно. Пою — памятуя о Клаве, её как бы голосом, в нотах читая только слова.

УМИЛЕНИЕ

Отзвонив в колокола, мы с сестрой спустились с колокольни.

— Отец Александр, какие ваши ребята молодцы, — сказала староста. — Наши русские так не могут.

УЛЫБКА ФОРТУНЫ

— Загорску ещё повезло, что у революционера оказалась такая красивая фамилия — Загорский, — сказал по дороге на станцию отец Александр. — А то был бы какой-нибудь Поросенков.

Поезд подкатил зеленой ящерицей пригородных вагонов.

— Пойдём туда, где грохочет, — сказал отец Александр, — там свободнее.

Часть четвёртая

ВОЛЧИЙ ХЛЕБ

ПРОБУЖДЕНИЕ

Легко быть праведным тому, кто занят делом. Есть два пути к обретению счастья — удовольствие и истинный путь.

Стоит просыпаться на рассвете хотя бы для того, чтобы ощутить капитанскую свежесть обжигающего лицо одеколона.

Желание утром нырнуть поскорее обратно в постель, в тепло понятно — утренняя душа остро чувствует свою незащищённость перед холодным враждебным миром. Это подобно скрытому инфантильному влечению в материнское лоно, которое, по Фрейду, вообще лежит в основе влечения мужчины к женщине.

Фрейдизм мог зародиться в Австрии, с её мягким, умеренным климатом, располагающим к обыденной, прикрытой приличием эротике. Попал бы Фрейд в ваши российские условия, где все себе поотморозишь — не до секса! — пока-то отойдёшь в избе, за печкой. А в латиноамериканских странах, не говоря уже о каких-нибудь папуасах, Фрейда подняли бы на смех: тоже — открыл Америку. Конечно, его учение не было бы откровением для них, как для цивилизованного саксонского мира. Он бы ещё пошёл в обезьяний питомник свой фрейдизм проповедовать!

За завтраком мне вспоминался Ленин, который говорил:

— Мы твердокаменные марксисты, и у нас крепкие желудки, и мы переварим всех этих сомневающихся!

ГРАФ

Зима в тот год была свирепая, много деревьев помёрзло с корней. Москва напряглась, упёрлась носами в воротники.

Еды в магазинах не было, одни рыбные консервы стояли, отсвечивая цинковой белизной, в колбасных и мясных отделах, что мерещилось предвестием новых, небывалых бед.

— Говорят, подморозит, — сказал мне в лифте граф Бодрово-Велигурский (в миру — Альберт Степаныч, или просто "Лёлик").

— А я как раз в командировку собрался.

— Далеко?

— В Пензу.

— А, в Тарханы?

— Нет, на родину Замойского.

— А-а... Сынок его, значит, в Париже, а ты — в Пензу? Несправедливо.

О какой справедливости тут говорить, подумал я, снимая тулуп. Ведь и вы, граф, не в лучшем положении.

Делая доклад на политзанятии, "Брежнева"

<….. (пропуск)>

он сказал: но потом поправился:

"Леонидильичабрежнева" .

Впрочем, все в конце концов приучились произносить скороговоркой полное имя:

— В новой мудрой книге товарища Леонидоильичабрежнева...

В райисполкоме дрались из-за книги "Целина".

Писатель Евгений Иванович Осетров называл Велигурского: "Чего Изволите?"

РАВНИНА

Райкомовская дама стояла, опершись промежностью об угол стола.

На щитке в кабине "козлика" были переводные картинки — женские лица в кружевных овалах: какая-то улыбчивая мулатка, строгая задумчивая русая шатенка западноевропейского образца, приветливая брюнетка. В картинках этих не было эротики, а скорее ожидание уюта и тепла — того, что называется мещанством, — все эти фарфоровые чашечки да рюшечки, все то, чего давно уже нет, и то, что удерживает людей от озверения, привязывая их к земле.

У тракториста в кабине тоже были картинки — черно-белые открытки с женскими лицами, но уже спокойнее, в мягких тонах — портреты советских киноактрис.

Бился в окна, тряс стекла, льдом налипал степной буранный ветер. Трезвон стоял от сосулек, колеблемых вихрем. Лохмато-снежная, муторная, ночь мигала глазами фонарей. По потолку метались тени, как будто, спутав времена, вновь подступали к городку лихие банды, вынырнув из метельной тьмы. И совершённой нереальностью была Москва, где валила толпа, крутились двери метро и горели, чуть слышно потрескивая, росчерки реклам, где пили кофе и говорили обо всем.

Колокола в жестяном рупоре отбили полночь. Считалось, что куранты играют "Интернационал", а на самом деле — ничего похожего. Поначалу, ещё при царизме, они исполняли "Коль славен". Затем, после красногвардейского штурма Кремля, когда снаряд угодил в Спасскую башню, часы замолкли. Починить их взялся известный художник-плакатист Черемных, получивший в награду полфунта воблы и мешок пшена. И стали они вызванивать никому не ведомый мотив, который принято было считать мелодией пролетарского гимна.

32
{"b":"588901","o":1}