– Я-то думал: в пропащее место еду, а не всех, не всех ложь в патоку окунула! – возрадовался Аввакум.
– Не всех, батюшка! Многие рады от новин отстать!
– Что же не отстают?
Афанасий вздохнул, развел руками.
– Павел, архимандрит Чудова монастыря, говорил дьякону Федору, что в Успенском соборе служит: «Старое благочестие право и свято, старые книги непорочны».
– Так что же они, бляди?![34] – взъярился Аввакум. – Всё Никона боятся?!
– Никон, батюшка, – медведь с кольцом в носу. Павел-то так сказал: «Не смеем царя прогневить. Царю угождаем».
Аввакум привскочил, но тотчас сел, уставясь глазами в пол.
– Ничего понять не могу!
– Батюшка, а никто не понимает, – кротко признался Афанасий.
Влетела, хряпнув за собой дверью, девка-работница Глаза как у совы.
– Карета скачет!
– Так и пусть скачет! – удивился испугу работницы Афанасии.
– Да к нам!
– К нам?!
А уж лошади у крыльца фыркают, сапоги в сенях топают. Дверь отворилась, и, скинув шапку, вошел осанистый, богато одетый человек. Перекрестился на икону по-старому, поклонился хозяину дома, потом уж и его гостю, но обратился к Аввакуму:
– Окольничий Федор Михайлович Ртищев кланяется и зовет тебя, протопопа, быть гостем. Карету свою за тобой прислал.
Аввакум вышел из-за стола.
– Марковна!
Анастасия Марковна показалась, поклонилась человеку Ртищева.
– Шубу подать, батюшка?
– Незачем украшать себя перед великими людьми, коли перед Богом честной жизнью не красуемся, – сказал как по писаному. – Ты, Марковна, благослови меня.
– Что ты, батюшка!
– Благослови, прошу, ибо в смятение пришла моя душа. В цепях на телеге возили, на дощаниках топили, на собаках тоже скакал, а вот в каретах ездить не доводилось.
– Давай-ка я тебя благословлю! – закричал Федор-юродивый, кинулся к печи, схватил веник, огрел протопопа по спине. – Вот тебе, великий господин! Вот тебе, знатная персона!
– Довольно! – сказал Аввакум, ничуть не рассердившись. – Довольно, говорю!
Но Федор уже разошелся, и пришлось протопопу бежать.
15
Будто солнце в карете привезли. Федор Михайлович на крыльце поджидал гостя. С крыльца опрометью кинулся, к руке протопоповой так и прильнул:
– Благослови, батюшка! – Глаза ласковые, голос вежливый, шелковая борода расчесана. – Заждались тебя, крепость ты наша. Столько неистовых людей развелось. Бросаются друг на друга, как хищные звери. И хоть язык у них человеческий, слова русские, а не понимают, что им говорят. На тебя, батюшка, большая надежда.
– Да у кого же?
– У меня первого! А более моего – у великого государя! – И опять поклонился. – В дом прошу! В дом!
В лице лукавинка, друга сердечного в подарок приготовил, Илариона, сына Анания[35], земляка, сподвижника юности. В Желтоводском Макарьевом монастыре Аввакум с Иларионом молились до рыданий, поклоны клали до изнеможения. Бога славили, соединив сердца и души. Но то было давно. Иларион, возмечтав об архиерействе, к Никону прилепился, а ныне уж и отлепился, возле царя надежнее.
Аввакум, встретившись лицом к лицу с Иларионом, сразу и не сообразил, что сказать, а тот, не давая опомниться, сграбастал в объятия, слезами замочил протопопу обе щеки и бороду.
– Петрович! Петрович! Соединил нас Бог! Через столько лет, через столько верст!
Аввакум хоть и смягчился сердцем, но все же отстранил от себя архиепископа. Легко слетевшее с губ Илариона словечко «соединил» продрало от затылка до пят, однако ж смолчал, вежливость одолела.
А стол накрыт, за руки берут, ведут, сажают. Молитву о хлебе не перебьешь, и вот уж чашу подносят с фряжским винцом, душистым, сладким, такое небось и царь по большим праздникам отведывает. Кушанья под шафраном, а ушица простенькая, из ершей, со смыслом.
– Помнишь, Петрович, на Сундовике ершей ловили? – потянул ниточку воспоминаний Иларион.
– Тебе Бог всегда давал больше, на двадцать рыбешек, на сорок, – сказал Аввакум.
Иларион, смеясь, воздел руки к небесам.
– Веришь ли, Федор Михайлович! Местами с Аввакумом менялись, и раз поменяемся, и другой, но улов мой был всегда больше.
– Мелочь на его крючок шла! – сказал протопоп без улыбки. – Я в Тобольске с попом Лазарем рыбу ездил удить. И ведь что за чудо! Поп наловил много, но с ладонь, а мне попалась одна, да с лодку.
– Знаменьице! – охотно согласился Ртищев.
– Про что?
Иларион поспешил перевести разговор:
– Батюшка мой ершиков любил.
– Святой был человек! Царствие ему небесное, – перекрестился Аввакум и показал свое сложение перстов Илариону. – Твой батюшка преосвященством не был, зато и не оскорблял Господа Бога щепотью. Иуда щепотью брал из блюда.
– Строг ты, батюшка! Чрезмерно строг к нам, грешным! – воскликнул Ртищев. Голос его оставался ласковым, любящим.
– О сложении перстов не я правило ввел, не Федор Михайлович, не великий государь, – сказал примирительно Иларион. – По благословению вселенских патриархов совершено. Три перста – три ипостаси Господни. Сам небось знаешь, как боится Бога великий государь. Никон столько беды наслал на царство, Алексей же Михайлович терпит, без патриархов судить Никона не смеет.
– Помощники у него, у великого государя, совсем негодные, смотрю. Уж я бы присоветовал батюшке не цацкаться с душеедом. Так бы и сказал: четвертовать! Выпороть за все напасти, за все слезы, за всех, кто по его, Никоновой, милости уже в геенне огненной скулит, – выпороть и четвертовать!
– Гроза ты, батюшка! Ах, гроза! – сложа ладони у бороды, поужасался Ртищев. – Поведал бы ты нам о странствиях своих. Что видел, как жил-терпел?
– Муку видел, муку терпел, но не смирился, окаянный, воевал. В Лопатищах воевал, в Юрьевце воевал, в Москве воевал, а уж в Даурии – вспомнить страшно.
– Да с кем же война у тебя была? – искренне изумился Федор Михайлович.
– С искушениями! А более всего с Пашковым, со зверем моим цепным. Повязал нас Господь единой цепью. Всю Даурию грыз меня Афанасий Филиппович, да я, милостью Заступницы, жив.
Рассказал Аввакум о великих злодействах воеводы и спохватился:
– Вы государю о том молчок! Не хочу зла мучителю. Хочу спасения. Дал зарок постричь дурака, поберечь от Господнего гнева.
– Видел я на днях Афанасия Филипповича! То-то он бледен стал, когда сказал ему, что ты едешь! – Ртищев сокрушенно покачал головой. – О чем только люди думают, творя бесчинства?
– Убил бы меня, да жена его Фекла Симеоновна со снохою Евдокией Кирилловной за руки безумца хватали… Я великому государю грамотку напишу. Ведь от иного воеводы столько зла – от немирных инородцев такого не изведаешь.
– А все же, батюшка, расскажи о странствиях своих, – попросил Ртищев.
Аввакум встал, поднял голову, будто дали дальние взором пронзил, да и развел руками:
– Нет, не объять, – сказал. – Даже мыслью не объять царства великого государя. Какие горы стоят! Какие реки текут! И ничему-то нет предела: ни лесам, ни долам… Слава Тебе, Господи, что столь велика и прекрасна православная сторона. Слава Тебе, Господи, доброго государя дал нам, русакам, и многим иным, поспешившим под царскую руку ради покоя.
Понравилось Федору Михайловичу, как Аввакум о царстве сказал, о царе.
16
На приеме у великого государя много не говорят, но сие целование руки было и для самой Грановитой палаты необычайным. Самодержавная Россия жаловала царской милостью не земных владык, не послов, не иерархов, не бояр сановитых, но ученого, ради его нездешней учености, да еще мученика, неправедно осужденного, и, что совсем уж преудивительно, своего мученика, русского. Где ученость, там и речистость. Чернец Симеон Полоцкий складными словесами вволю потешил царя. Как начал, как повел! Красное слово на красное, громогласие на громогласие, с небеси на землю, с земли на гору, а там и на облако. С облака под звезды, поскакал по луне, понянчил солнышко и допрыгнул-таки до Престола Господнего, по ступеням золотым, по огненным крыльям серафимов. Другой бы трижды задохнулся, воздуху не перехватив, а этому и дышать не надо, хвалебная песнь, как медоточивая река, льется, благоухая и слепя сверканием.