В конце рабочего дня он подсчитывает выручку — ту, которую нужно сдать, и свою собственную, причем часто случается так, что его собственная выручка превышает выручку магазина. Поэтому неудивительно, что Лева запросто забегает перекусить в «Националь», где у него есть свой официант и уютное местечко с видом на Александровский сад, возвращается домой на такси и каждый месяц выплачивает за кооператив, состоящий из длинной анфилады комнат. Есть у него и собственная машина, записанная на имя двоюродного брата, которую он держит на даче, тоже — из предосторожности — записанной на чье-то имя. Есть и многое другое, неопровержимо свидетельствующее о процветании немногочисленного — он, жена и дочь — семейства Левы. Правда, жену иногда охватывает тревога за мужа, но, по словам Левы, он зарабатывает на хлеб честным трудом и размеры его доходов объясняются тем, что он — уникум, знаток, специалист высшего класса. Покажите ему любую книгу, и он, даже не заглядывая в свой блокнотик, скажет о ней все: где и когда издана, стоимость по номиналу, стоимость на черном рынке, надбавка за сохранность, надбавка за переплет и прочее. Через его руки прошла вся мировая литература, но точно так же, как настоящий дегустатор никогда не пьет вина, Лева никогда не читает книги. Даже классику. Даже «Войну и мир».
И вот этот-то Лева Толстиков внезапно узнает, что в своем прежнем земном существовании… но об этом уже было сказано.
II
Я часто думаю, как и почему произошло со мной это превращение. Словно ребенок, пытающийся понять, где же он был до своего рождения, я пытаюсь поймать мгновение таинственного перехода: не было, не было и вдруг — есть! Мне хочется удержать это гаснущее мгновение, продлить его краткую жизнь, словно, протяженное во времени, оно заставит меня поверить, что я действительно существовал в прошлых, существую в нынешней и буду существовать в будущих жизнях. Во мне, как ниточка пульса, трепещет надежда, что я вечен, что я никогда не умирал и не умру, вот только бы поднатужиться и вспомнить: не было, не было — есть! Поэтому я не сплю ночами, ворочаюсь в постели, встаю, зажигаю лампу и, как буддийский монах, смотрю в одну точку. Вот мне четыре года, и меня, распаренного, розового, завернутого в кокон вафельного полотенца, несут из кухни в комнату, усаживают на диван и, пока я не высох, читают мне книгу, а я смотрю на тугую обшивку дивана, выцветшие обои, бахрому абажура и чувствую ту необъяснимую тоску, какая всегда бывает у меня вечером после купания… Вот меня впервые привели в школу и оставили в классе, и родители напоследок машут мне рукой, заглядывая в приоткрытую дверь, а я не смею пошевелиться от страха и сознания своего полнейшего одиночества и потерянности, и это одиночество словно бы приобретает форму учительского стола, пыльных кактусов на беленом подоконнике, высокого окна с двойной рамой и натертого желтой мастикой паркета… Может быть, уже тогда во мне было, или опыт чужой души передался мне позже, в юности, когда у меня во рту стал возникать навязчивый кисловатый привкус от болезненного неумения свыкнуться с собственной жизнью: я стою у метро и жду девушку, которой впервые назначил свидание, мокрыми и тяжелыми хлопьями валит снег, стрелки уличных часов приближаются к заветной отметке, а я вглядываюсь в толпу людей и не хочу, чтобы она приходила?..
Кисловатый, словно кожица зеленого винограда, привкус преследует меня и теперь, и стоит ему появиться на губах, как я спрашиваю себя, откуда во мне это нежелание, это зябкое чувство жизни, заставляющее ежиться и дышать на руки, когда другие беспечно подставляют грудь весеннему ветру. Неужели и оно передалось мне с опытом чужой, вселившейся в меня души? А если это так, виноват ли я в моих ошибках? Кажется, еще немного, и я отвечу: «Нет, не виноват», — погашу лампу и засну спокойным сном, но мой суровый подселенец упрямо твердит: «Виноват», — и моя кислота превращается в горечь, и я снова смотрю в одну точку…
Смотрю и вспоминаю день, ставший началом моей истории. Это был вторник. А может быть, среда или четверг, или этого дня вообще нет среди дней недели и он возникает лишь где-то в пространствах четвертого измерения. Четвертого — значит, четверг. Смутно припоминаю за окнами пасмурную мглу, матовый шар светильника, двоящийся в отражении стекол, потрескивающие под расческой волосы жены, ее недовольный голос, долетающий из ванной, а все остальное словно происходило не со мной, а с каким-то другим, похожим на меня человеком, носящим мое имя и живущим в моем доме.
Жена и раньше мечтала приохотить Леву к таким поездкам и накануне выходных дней осторожно заговаривала о том, как хорошо было бы пораньше проснуться, уложить в дорожную сумку термос с горячим кофе, завернуть в хрустящую фольгу бутерброды, откинуться в мягких креслах автобуса и, глядя на полоску шоссе, выхваченную из темноты фарами, слушать рассказы экскурсовода. «Левочка, прошу тебя. Ты не пожалеешь», — уговаривала жена, но Лева наотрез отказывался, стараясь, чтобы в голосе не проскользнула ни единая нотка, свидетельствующая о его готовности сдаться. Целый день трястись в автобусе, глотать прогорклый кофе и в войлочных тапочках скользить по паркету — нет уж, увольте. Лучше выпить кружку пива у ларька и успеть провернуть хотя бы самые неотложные дела, скопившиеся за неделю. Поэтому в ответ на уговоры жены Лева изображал смертельную занятость и по воскресеньям делал то же, что и в будние дни: звонил, договаривался, встречался.
Для него это было привычным и естественным: зачерпнуть горсть двухкопеечных монет в кармане, зажать подбородком записную книжку, набрать нужный номер, поторговаться, поспорить, поуламывать несговорчивого продавца и, добившись своего, махнуть через всю Москву за дефицитным томиком «БВЛ» или «ПЛД», как загадочно — в духе масонских шифров — именовались известные литературные серии. Вот это путешествие, вот это экскурсия! Поэтому та настойчивость, с которой жена заботилась о его просвещении, вызывала в нем глухую досаду, и Лева раздраженно думал о том, что от людей науки или искусства никто не требует предприимчивости и умения прокручивать дела, а он, словно борзая, рыскающий в поисках добычи, должен еще и просвещаться. Поэтому, в очередной раз услышав просьбу жены, Лева сокрушенно вздохнул, вытащил блокнотик, прикованный цепью к карману, и, как бы изображая себя прикованным к блокнотику, ответил, что не может, что на воскресенье у него намечены срочные дела, что он уйдет рано утром, а вернется поздно вечером.
— А я уже путевки взяла…
Жена прислонилась спиной к двери, как бы ища опору на случай ответного натиска мужа.
— Какие путевки? Куда?
Лева заглянул ей за спину, словно она прятала там приготовленный на него нож.
— В Ясную Поляну. От нашего треста. Я взяла три путевки: на нас с тобой и на Машеньку.
— Какая Ясная Поляна! — Лева в отчаянии сжал ладонями седые виски, но внезапно замер, словно прислушиваясь к чему-то, и пробормотал: — Да был я в вашей Поляне! Был!
— Когда это? Что-то не помню… — Жена пристально посмотрела на Леву, чтобы поймать на его лице выражение замешательства и пристыдить мужа за явную ложь.
— А я говорю, был. Много раз, — Лева схватил мелок и застучал им по ученической доске, на которой дочь решала задачки. — Вот главные ворота… вот дорожка вдоль пруда… вот дом…
— Когда это ты видел? В детстве? — жена удивленно следила за крошащимся мелком.
— Кажется, еще раньше, — с загадочной неопределенностью произнес Лева.
В воскресенье они поехали, и его странная осведомленность во всем, что было связано с Ясной Поляной, не замедлила подтвердиться. Когда автобус остановился, Лева долго не поднимался с места, словно бы вовсе и не собираясь выходить, и только после того, как жена и дочь постучали ему в окно, он очнулся и догнал их у самых ворот усадьбы. Жена, уже готовая к тому, что с мужем происходят странные вещи, не стала показывать своего раздражения, а наоборот, постаралась отвлечь его от навязчивых мыслей. Она заговорила о том, что недавно прочла одну книгу, очень интересную, со множеством иллюстраций, в которой описывалась жизнь Льва Толстого. Она даже захватила эту книгу с собой и сейчас достала из сумки, чтобы показать Леве. Он рассеянно перелистал ее и вернул жене.