— Вы Панкратов, — сказал я, ощущая знакомое сердцебиение при мысли о том далеком, что нас связывало с молодым человеком, и он скупо подтвердил мою догадку.
— Он самый. Дмитрий Дмитриевич.
— Вернулись после долгих скитаний?
— Как видите.
С его стороны это был сугубо мужской, лаконичный стиль разговора.
— А здесь вы каким образом?
Я обвел вопросительным взглядом комнаты и указал глазами на экономку, как бы удивляясь тому, что объединяло ее с моем собеседником.
— Я тоже был здесь вроде прислуги. Натирал полы. Устроиться нигде не мог, а жить надо было. Вот и пришлось… Между прочим, электрополотером я никогда не пользовался, но паркет блестел не хуже зеркала. Тут весь секрет в том, как растирать мастику. Искусство, знаете ли…
Кажется, впервые Панкратов заговорил с увлечением, и я не прерывал его, хотя за восторженным гимном натирке полов явно скрывалась издевка. Я представил этого крепыша обнаженным по пояс, босого, с закатанными штанинами, и в воображении возникло известное полотно «Полотер».
— …А в перерывах между натирками мы беседовали с хозяином дома. Старик любил меня, хотя мы с ним часто спорили.
— А наука? — воскликнул я.
Панкратов вздохнул, как бы давая понять, что сия матрона не была к нему благосклонна, и я почувствовал в нем затаенную обиду.
Мы вышли на улицу и, простившись с коллегой, свернули в сквер, нашли скамеечку. У этого красноволосого крепыша были причины обижаться на университет. Его не взяли в аспирантуру, хотя он подавал надежды, был на редкость усидчив и работоспособен как вол. Но его угораздило поссориться со старым деканом (упрямый крепыш отказался вставить в диплом нужную цитату), и Панкратов исчез из нашего города, исколесил Север, Кавказ, Прибалтику, плавал на сейнере по дальним морям, реставрировал Соловецкий монастырь, словом, был и швец и жнец.
Теперь же он здесь, и я подумал: а почему бы не пригласить его на кафедру?
— Хотите снова в университет?
— Полотером? — спросил он, и мы оба невольно рассмеялись.
III
«Увяну холостяком? Прекрасно! Но ты-то у меня есть!» — «Смотри, папка, надоест мне твой характер». — «Замуж сбежишь?» — «Сбежала бы. Не зовут». — «Ах, я бы на месте молодых людей…» — «Для молодых, папка, я уже стара». — «Перестань, пожалуйста. Просто ты кажешься мужчинам слишком умной. Когда в следующий раз будешь знакомиться, выдавай себя за маникюршу». Так мы обычно разговариваем с дочерью. Разумеется, мы лишь для виду стараемся друг друга сбагрить, всячески доказывая, что одиночество не тяготило бы нас. Конечно, тяготило бы, и в четыре часа зажигать свет страшно для нас обоих. Кроме того, я по-тютчевски суеверно люблю свою дочь. Моя семейная жизнь сложилась не слишком удачно: лучше первой жены мне все равно никого не найти, и не дай бог, чтобы снова повторилось то, что было у меня со второй… Поэтому Аля — моя единственная радость. Свет в окошке, как сказала бы нянечка у нас в университете.
Алевтина тоже по-своему любит меня, хотя эта любовь — от отчаянья: моей дочери уже за тридцать, и она давно потеряла надежду выйти замуж. Ей не повезло с внешностью (крутолобая, с выпуклыми надбровьями и упрямым подбородком), да и характер у нее довольно крут. На кафедре она никому не дает спуску — только держись. Разве что дома мелькает в ней милая простоватость, когда она носится по квартире с котенком или под магнитофон поливает цветы. С незнакомыми же Алевтина резка, цинична, как все легкоранимые люди, страдающие от сознания того, что они в чем-то уступают другим. Впрочем, неудачи с замужеством не помешали моей дочери защититься и стать женщиной в науке, то есть зверем весьма любопытным и зубастым.
Она окончила университет вместе с Панкратовым, и я решил спросить ее о нем, надеясь услышать нечто забавное: Аля была остра на язык и умела одним словечком сразить человека. Но о Панкратове она отозвалась с загадочной неопределенностью:
— В науке он — танк.
— Танк?! — рассмеялся я. — Это хорошо или плохо?!
Аля не успела ответить, в это время раздался телефонный звонок, и я потянулся за трубкой. Звонила экономка, с которой я вел переговоры о покупке книг, и мы никак не могли условиться о цене: экономка все набавляла, и я уже порядком устал от бесплодной торговли.
— Петр Петрович?
— Совершенно верно. Здравствуйте, — сказал я, глядя в зеркале на свое сокрушенное лицо, показывающее Але, что разговор затянется надолго.
— Петр Петрович, я осталась совсем одна…
— Сочувствую, но университет не столь богат, а я не могу заплатить вам из своего кармана.
— Ах нет, я не об этом. Я согласна подарить эти книги.
Я опешил.
— Зачем такие жертвы! Мы выкупим.
— Нет, пожалуйста. В конце концов, Митя волен ими распоряжаться.
— Хорошо, хорошо, мы набавим вам цену! — раздраженно вскричал я, чувствуя, что мне не устоять против столь изощренного шантажа.
В трубке послышались приглушенные всхлипывания и шуршанье носового платка.
— Вы плачете? — спросил я растерянно.
Удивленная этим странным разговором, Аля подошла сзади и положила мне голову на плечо, чтобы вместе со мной слышать голос в трубке.
— Знаешь, это серьезно, — шепнула она. — Попробуй ее утешить.
Я прокашлялся.
— Чем же вам помочь?
— Передайте Мите, что я рада за него, — сказала экономка. — Он давно мечтал об университете. Только пусть он не сердится на меня за книги. Библиотека была завещана ему для занятий наукой. А я подумала, что, может быть, деньги будут полезнее. Митя ведь так неустроен, у него даже нет выходного костюма…
Мы с Алей переглянулись.
— А полы у нас натирают электрополотером, а от него такой шум, — пожаловалась экономка, и в трубке вновь послышались всхлипывания.
После этого странного разговора мы с дочерью долго молчали. Голова Али по-прежнему лежала у меня на плече, а рукой она теребила телефонный провод. Неожиданно рассмеявшись собственным мыслям, я сказал:
— Вот тебе и танк… танк без выходного костюма.
Но Аля даже не улыбнулась мне в ответ.
IV
В вагоне «Москва — Таллин» наша кафедра заняла четыре купе подряд. За чаем Панкратов сказал, что в Таллине ему известны все закоулки, он там долго жил у знакомых эстонцев, к которым обещал меня сводить. Из его слов я понял, что хозяин дома был моим коллегой и Панкратов хотел устроить нам rendez-vous. Ближе ко сну нас навестила Алевтина. Задвинув дверь купе, она прислонилась к ней спиной, как бы давая выход накипевшему негодованию:
— Эта Софья меня доконает! Даже в умывальник она первая! Ей, видите ли, приспичило мочить полотенце!
— Может быть, у нее действительно болит голова?
— Ничего у нее не болит. Просто ей намекнули, что из-за ее стола на кафедре захламленный вид. Всем поменяли столы на новые, а она к декану бегала, чтобы ей оставили ее рухлядь. За ее дубовым гробом еще Ломоносов сидел! — с негодованием выпалила Аля.
Мне пришлось растолковать Панкратову, что у нас на кафедре сложилось нечто вроде двух группировок, одну из которых возглавляет Софья Леонидовна, брюнетка с выпуклыми глазками старой черепахи, не последняя фигура в месткоме, но Алевтина и ее крыло с ней на ножах. И вот спорят из-за столов, из-за настольных ламп, а последнее время Алевтина, поборница чистоты и порядка, ведет с идейными противниками борьбу за то, чтобы не пришпиливать к стенам никаких объявлений. Словом, налицо бурные столкновения научных взглядов… Все это я сообщил в шутливом тоне, обещавшем более серьезный разговор в будущем. Надо было посвятить Панкратова во все тонкости кафедральной обстановки: им я собирался разбивать чересчур женскую среду на кафедре.
Утром мы были в Таллине и, выгрузившись на окутанную инеем платформу, удивились, что весна здесь запаздывает, но это оказалось не так, и вскоре мы стали даже уставать от весны, нескончаемой оттепели и всюду сочащихся ручьев. Позавтракав в гостинице, мы вышли на улицу. В лужах сверкали солнечные обручи, сквозь сточные решетки продиралась мутная лавина воды, покрытая шапкой пены. Было так тепло, что мы сняли пальто. Панкратов в свитере, в беретке, с трубкой в зубах напоминал шкипера. Он водил нас по Вышгороду, по кривым мощеным улочкам, мы поднялись на высокую старинную башню, и у Софьи Леонидовны заболело сердце. Мне пришлось проводить ее в гостиницу.