По старым описям распределения «по приходам» явствует, что еще с восемнадцатого столетия московские культурные семьи начали тяготеть к Арбату и его близлежащим переулкам и улицам. Разночинной интеллигенцией их не назовешь, скорее разнородной и разноимушественной. Здесь жили прямые потомки Рюрика и Гедимина или исконных бояр московских, помещики самых разных губерний, разорившиеся или кое-что сохранившие, потомки вышедших в люди «по кресту», чаще всего иноплеменников, но давно обрусевшие, потомки купечества русского, потерявшие связь с этим сословием, люди «колокольного» происхождения, иными словами, вышедшие из семинаристов, люди, незапамятно давно выкрестившиеся из татар или евреев, выкресты недавние и просто некрещеные, потомки людей, чьи имена числятся в святцах русской интеллигенции, и просто старые профессорские семьи, люди, во втором, а иногда и в первом поколении вышедшие из народа, но плотно об этом забывшие. Были среди них люди, обладавшие солиднейшей материальной базой, люди, обладавшие только еле-еле достаточной, наряду с ними — люди, не имевшие никакой базы, кроме своего ума или таланта, и такие, что ничем, кроме познаний, похвастаться не могли. Все это вместе и составляло пеструю семью московской интеллигенции. По традиции, большинство этой публики совсем бескорыстно интересовалось народом, его нуждами, стремилось елико возможно служить ему и в служении этом видело свое призвание. Народом этим и была та самая улица, которая от них китайской стеной весьма разумно отгораживалась. Доигрались, добаловались русские интеллигенты до того, что пришлось этой самой улице царствовать, и пошла она крушить что ни попадя, и от культуры российской ни рожек ни ножек уже нет. Улице от этого никакого проку не получилось, какой была, такой и осталась, только к чести ее следует сказать, что подобный результат она-то инстинктом предвидела.
А самой «соли земли» обижаться совсем невозможно, ведь улица предупреждала незадачливых интеллигентов издавна.
Но вернемся опять в те баснословные времена.
Этому приарбатскому муравейнику много чего было нужно, потому-то чуть не все первые этажи домов были на Арбате заняты магазинами, лавками и лавчонками, потому-то как в сбрую одели они Арбат поясом кованых вывесок. Несмотря на близость Смоленского рынка, торговали здесь самыми различными съестными припасами, торговали добротные и знаменитые фирмы, торговали и одеждой, и материями, и аптекарскими товарами, и писчебумажными, и игрушками, и посудой, и книгами, и многим другим. В чудесном старинном доме строжайших пропорций поместилась изуродовавшая его «Прага», как говорили, самый приличный и респектабельный ресторан Москвы.
На Арбате едва ли не лучшие кондитерские магазины, и не в том дело, что они очень хорошие, а в том, что к потребностям приарбатья они идеально приспособлены. Например, Абрикосов не откроет же здесь своего магазина, потому что он знает, что коренные местные ничего, кроме пастилы, у него покупать не будут, не откроют ни Каде, ни Трамбле тут своих магазинов, но уже по совсем иной причине. «Каде» и «Трамбле», вероятно, лучшие кондитерские того предреволюционного времени, там все ультраизысканное, там все новинки, а элегантность и добротность подачи лучше не выдумаешь, но Арбат ведь не место для фланирующей публики. Арбат — чрево приарбатья, его кладовка.
Не станет абориген покупать на Арбате ни вин, ни духов, ни белья, ни фарфора, ни цветов или вообще чего-то сверхособенного, для этого существуют другие места, как Петровка, Столешников и Кузнецкий, а здесь, на Арбате, — лишь ежедневно необходимое.
Такова основная артерия этой местности, а в переулках здесь тихо, сады и закоулки глушили здесь рокот города. Приглушенно долетают сюда визги и звоночки трамваев, редко процокает извозчик или залязгают по булыжнику мостовой железные ободья на колесах ломовиков, тишину нарушают здесь лишь заученные как заклинание, лишенные выражения, однако памятные на всю жизнь крики разносчиков, лай собак и редкое переругивание прислуги — вот и весь шум этих мест. Птицы своим разноголосьем наполняли сады и вносили в переулки совсем особую нотку, не городскую и не деревенскую.
Хотя пятиэтажные громилы залезли и в приарбатские переулки, потеснили особнячки, поприжали сады и дворы, но окончательно вытеснить их не сумели, и приарбатье так и осталось в основном особняковым. Громилы были весьма различными, с квартирами на всякие цены, и были среди них очень хорошие, а всякой «сервисной» цивилизации было в них весьма много. Заселялись они в основном все тем же интеллигентско-арбатским контингентом, так что экспансия громил мало меняла дух приарбатья. Особняки еще в восьмидесятых годах прошлого столетия пооблезли, потеряли былую красу и выглядели коробочками «без особых примет». Только дворовые постройки, основательные, громоздкие, многочисленные, говорили о прошлой широкой и лучшей их жизни. Зато внутри этих домиков было вполне неожиданно хорошо, комнаты были большими, просторными, светлыми, голландские печи были обложены белым сверкающим кафелем, паркеты на полах наборные, иногда даже роскошные, на потолках лепнина, двери дубовые, с медными, вернее, бронзовыми ручками. Часто в таких домах бывал антресольный этаж с маленькими уютными комнатками и часто такой же мезонин. Обитатели этих маленьких, а иногда и больших особняков семьи имели весьма малочисленные, но почему-то всегда считали, что комнат у них недостаточно.
Между тем эти прекрасные комнаты производили впечатление пустоты, удивляли случайным подбором обстановки, а сама эта мебель, как и все внутри в подобных домах, была из рук вон плоха. Интеллигентское равнодушие к быту, а иногда и презрение к нему, делало красоту этих комнат вполне никчемной. Очень редко среди этого сброда и хлама можно было совсем неожиданно увидеть какое-нибудь старинное бюро красного дерева и над ним портрет в позолоченной раме. Это дань прошлому, реверанс в сторону покойной прапрабабушки. Сохранилась она чисто случайно, агитация «Дягилевых и ко» глухо докатилась до арбатских провинций, но все же в результате ее старушка сподобилась висеть у потомков не на задворках, а вполне прилично. В изустных семейных преданиях запомнилось лишь, что писана она знаменитым художником, а как ее звали, никто не помнил, как не помнили имя художника, называя наобум единственно популярное — Боровиковский. «Дедушки и бабушки» встречались здесь как исключения, пустыня комнат компенсировалась их идеальной чистотой и надраенностью.
В огромной комнате, очевидно, когда-то это был зал, — несколько стульев, купленных на Сухаревке, и обязательный рояль, хорошо еще, если там стоят мягкие кресла, крытые немыслимым кретоном. В кабинете — клеенчатый диван, книжные шкафы, безликий письменный стол, и всюду пустынные стены. Только где-то совсем нелепо, сбоку и ни к чему — какая-нибудь репродукция вроде репинского Толстого на молитве, или увеличенная фотография Чернышевского, или еще черт знает что.
Между тем жили в этих особняках, говоря относительно, на широкую ногу, большой штат прислуги имели, держали повара, принимали у себя широко и радушно, да и сами бывали повсюду. Знакомых, самых различных, тьма-тьмущая была, и уж обязательно бывали на премьерах в Художественном, не забывали и «Летучей мыши» и новаторов, бывали на вернисажах, на лекциях, чем-либо исключительных. В литературно-художественном кружке и много где еще, а некоторые — даже на заседаниях Религиозно-философского общества у Маргариты Кирилловны Морозовой.
При этих особнячках были большие дворы и самые разнообразные сады. Были они и совсем маленькие — так, одно корявое дерево одиноко торчит, и сады побольше — с кустами сирени, жасмина; были такие, при которых и огородик был, и даже на нем клубнику выращивали, и уж обязательная грядка с пестрыми головками мака; но были и совсем большие — с аллеями лип, старых, густых, с шапкой тенистой листвы. Сады эти упирались в заборы других садов, при которых довеском существовал такой же задрипанный особнячок, выходивший фасадом уже в другой, соседний переулок.