Литмир - Электронная Библиотека

Отец мой ни слова не проронил, только отвернул голову и, глядя куда-то вдаль, широко зашагал вперед. Я опустил глаза и смотрел на ноги, стараясь ступать с ним вровень, но это было трудно. Я ускорил шаг, потом побежал вприпрыжку и только так смог поспевать за отцом.

Поскольку отец продолжал молчать, я не унимался:

— Да я сам сначала не хотел верить, пока не вспомнил фильм, в котором одному боксеру подсыпали в пиво такого же порошка, и как он потом выглядел на ринге. А всем известно, какие евреи коварные и злые, наверняка они это сделали, чтоб у нас выиграть.

Отец вдруг остановился у старого дуба, росшего на краю тропинки. Стоял и оглядывал со всех сторон толстый ствол, покрытый шершавой корой, ковырял кору пальцем, потом долго смотрел вверх сквозь раскидистую крону. Я не понимал, с чего вдруг отцу вздумалось здесь задержаться. Дерево мне было хорошо знакомо — в прошлом году мы попытались вдвоем обхватить его ствол, но, как я ни старался, как ни тянул изо всех сил руки, недоставало еще каких-нибудь десяти сантиметров, чтоб наши пальцы могли сцепиться.

Может, отец хочет, чтоб мы снова попробовали обнять ствол? Но мне сейчас не до таких глупостей, меня занимают куда более важные вещи! Впрочем, отец вскоре двинулся дальше, и снова мы довольно долго шли молча. Меня даже стало несколько тревожить его затянувшееся молчание. Я быстро перебрал в мыслях весь вчерашний день и сегодняшний тоже, но так и не вспомнил ничего такого, за что отец мог бы на меня рассердиться. И опять заговорил о футбольном матче:

— Мне один знакомый сказал, что они подкупили судью. Дали ему денег, чтоб им подсуживал. И он постоянно прерывал матч своими свистками: то объявлял нам предупреждения, то назначал штрафные. Если б не его такое судейство, было бы как минимум на три гола меньше. А в конце, когда оставалось несколько минут и мы могли бы еще поиграть, устроил какую-то катавасию на поле, никто не мог понять, в чем дело, и тут матч кончился. Но он тоже получил свое…

Произнеся это, я в очередной раз остро пережил наше несправедливое поражение, и новая волна злости и мстительности прилила к сердцу. Отец снова промолчал. Ускорил шаг и вроде как стал слегка подпрыгивать, будто ноги у него были на пружинах. Я отстал на два-три шага и засмотрелся туда, где текла речка, при каждом повороте образуя у берега маленькие тихие заводи. Во мне боролись противоречивые чувства: ненависть к евреям и пока слабый, но все усиливающийся интерес к рыбкам, которые об эту пору, под вечер, подплывали к самой поверхности воды и застывали там недвижимо — их можно было отчетливо рассмотреть.

А еще в одном месте, возле огромного валуна, была нора ласки; достаточно было подождать пару минут, чтобы из норки показалась веселая мордочка и хитрые черные глазки. Но я был слишком обеспокоен молчанием отца: он упорно шел вперед, не оглядываясь на меня, хотя я сильно отстал; руки у него по-прежнему были заложены за спину. Я тоже ускорил шаг и, поравнявшись с ним, выпалил нечто такое, что частенько слышал от взрослых; слова эти я произнес со смаком, поскольку нашел новый повод злиться на евреев — начал их подозревать в том, что это они поссорили меня с отцом.

— Евреи ведь совсем другие люди, не как мы. Лживые, злые, хитрые, противные. Пусть убираются из Польши, возвращаются туда, откуда пришли. Без них у нас будет спокойнее.

Сказав это, я быстро взглянул на отца, но моя речь не произвела на него никакого впечатления. Он только сделал слабый жест рукой, но, наверно, просто отмахнулся от мухи, прилетевшей с пастбища. И опять не проронил ни слова. Мне вдруг пришло в голову: а что, если он заболел? Но я тут же отбросил эту мысль — мой отец никогда не болел.

На какое-то время я перестал думать о матче, и вся эта заварушка с «Маккаби» начала в моей голове затуманиваться, отдаляться. Мы подходили к любопытному месту — деревянной плотине и шлюзу, от которого отходил мельничный желоб с быстро бегущей водой. Это место я очень любил и всегда проводил здесь много времени, подолгу рассматривая шлюз, замшелые доски, заржавленные зубчатые шестерни. Я шагнул было в сторону плотины, но почувствовал, что меня что-то удерживает. Хотя отец не разговаривал со мной и ничего не собирался мне запрещать, я ощущал, что связан с ним тонкой, но очень крепкой нитью. И сил разорвать эту нить у меня сейчас не было. Я попятился, не побежал к плотине, а продолжил идти рядом с отцом. На душе у меня было тоскливо и неприятно, я чувствовал, что попал в какую-то странную историю.

Вскоре мы уже шли среди редко разбросанных высоких деревьев парка, потом мимо каменных особнячков с железными оградами и запертыми калитками, на которых висели жестяные почтовые ящики; затем свернули на улицу, где стоял наш дом.

Отец пошел медленнее, поскольку улица круто забирала в горку. Я тоже устал. Издалека был уже виден наш дом, легко узнаваемый среди других, как лицо старого знакомого. С горки навстречу нам шел мужчина с дочкой. Мой отец поклонился ему и улыбнулся. При этом он опустил руки, но как только мы разминулись с ними, снова заложил их за спину, и лицо его опять помрачнело.

Улица возле нашего дома не кончалась, продолжалась дальше, все более сужаясь, — и дома на ней становились приземистее, — пока совсем не пропадала среди деревьев. Над верхушками деревьев виднелись далекие склоны холмов. Мы были уже почти у дома, а отец не сказал мне еще ни слова. Это меня сильно тяготило. Хоть мы и шли все медленнее, до наших ворот оставалось всего ничего.

Вдруг мой отец остановился и сказал:

— Самые отвратительные вещи в истории начинались с избиения евреев.

Я очень обрадовался — наконец-то отец со мной заговорил! Случившееся на футбольном поле между «Пястом» и «Маккаби» вдруг показалось чем-то бессмысленным, да я в тот момент об этом даже не думал — важнее всего теперь было поддержать разговор с отцом, и я спросил:

— В истории вообще, то есть всемирной, или в нашей, польской?

Отец взглянул на меня и произнес:

— И польской, и вообще.

МИРОВОЗЗРЕНИЕ

Перевод Е. Губиной

Июль в жизни Омульского выдался очень неудачным. Все началось с того, что первого же числа уехал Хорват, а тремя днями позже в мир иной отправился сосед Омульского, Рожковский. Хорват, уезжая, предупредил, что пробудет у сына месяц, а вот Рожковскому, промучившемуся два дня в больнице, с того света уже не суждено было вернуться. Омульский приходил навестить соседа, но не был допущен в палату и видел его только через дверь из коридора. Рожковский, маленький и скукожившийся, лежал в прозрачной кислородной палатке, отделявшей его от всего вокруг. Он еще был осязаем, но принадлежал уже не этому миру, будто пребывал в преддверии вечности.

Из больницы Омульский вернулся в прескверном настроении, ночью ему снилось, что сам он лежит в прозрачной палатке из целлофана и задыхается, потому что сломался аппарат, через который поступает кислород. Он мучился в полудреме, осознавал, что это сон, но все же не мог отделаться от ощущения, что с каждым новым вдохом запас воздуха уменьшается. Кое-как ему удалось сползти с кровати и дотянуться до звонка около двери. Дежурная сестра принесла капли, после которых Омульскому стало лучше, и около четырех утра он заснул. В ту ночь в больнице скончался Рожковский.

После похорон Омульский вернулся в свою опустевшую комнату и какое-то время сидел без движения, глядя на кровать соседа. Все вещи Рожковского уже забрали. Исчезла его Божья Матерь Ченстоховская, висевшая на стене, одеяло, подушка и постельное белье, остался только матрас в пятнах. Омульский не любил Рожковского — слишком разные у них были характеры, но, что ни говори, они прожили вместе четыре года и что-то их, несомненно, связывало. Сейчас, когда Рожковского уже не было, Омульский вдруг почувствовал, что ему чего-то не хватает, и задумался, откуда же взялось это чувство. Может, даже если теряешь то, чего не любил, все равно становишься беднее? Раздался стук в дверь. Не дожидаясь ответа, в комнату вошла сестра-хозяйка с новым комплектом постельного белья. Омульский смотрел, как она переворачивала матрас, стелила свежую простыню, потом взбивала подушку, колотя по ней с большим шумом и злостью, будто отыгрывалась за какие-то обиды. Закончив возиться с постелью, женщина поправила перед зеркальцем прическу, посмотрела на Омульского и сказала:

13
{"b":"588232","o":1}