— Входите, входите.
— Удивлены моим приходом?
Он улыбнулся:
— Не столько удивлен, сколько озадачен.
Ланина вновь удобно устроила сына на диване, скинула пальто и платок и села напротив Зорина. Посмотрела ему в глаза без тени смущения, даже вроде бы как-то требовательно.
— А я вот вернулась. — Снова пристальный взгляд. — Но не затем, чтобы извиняться.
— Да я ведь вас ни в чем и не обвинял. Верно?
Ланина на минуту задумалась, глаза ее стали грустными и оттого показались бездонными. Затем она тряхнула головой, словно отгоняя сомнения, и решительно сказала:
— Расскажу. Вам — расскажу. Улыбка у вас хорошая. Честная!
Зорин смущенно опустил глаза, такого определения улыбки он никогда прежде не слышал, да еще применительно к себе. Надо же — честная улыбка! А Ланина смотрела на него выжидательно, словно бы ждала знака — что можно начинать. И Зорин мягко сказал:
— Я слушаю. — Но тут же подумал, что прозвучало это все-таки несколько официально, и добавил: — Что же волнует вас, Надежда Сергеевна?
Глаза Ланиной вдруг стали влажными, чтобы скрыть это, она даже отвела взгляд, и Зорин понял, что коснулся больного места, может быть, открытой раны. Он еще раз, теперь как бы успокаивающе повторил:
— Надежда Сергеевна, рассказывайте.
— Да, да, — встрепенулась Ланина. — Я сейчас… Я думаю, вам полезно это услышать, ведь таких женщин, одиноких, как я, много. И заявлений на нас будет еще, ох, сколько! Наших женихов забрала черная невеста — война. Но мы-то живы! И мы — женщины! Наше назначение на земле — быть матерью! И никакой райком партии не в силах запретить женщине рожать. Это право дала ей природа!
Максим Петрович помнил эту страстную не то исповедь, не то обличительную речь Ланиной так четко, так ярко, словно это было вот только вчера. Может быть, произошло это потому, что впервые за его секретарскую практику с ним говорили так откровенно, всю подноготную выложила Ланина, а он, не привыкший к такого рода общениям, сидел тогда ошарашенный, не находя в своем партийном багаже «инструкции» на подобного рода ситуацию.
…Надя и Махмуд собирались пожениться, на зимних каникулах уже побывали у родителей Махмуда в Ташкенте. Свадьбу решили сыграть после того, как получат дипломы врачей. Но вышло так, что дипломы им вручили уже после того, как началась война. А свадьбу и вовсе пришлось отложить до победы.
В военкомате они получили назначение в разные полевые госпитали. Прощание их было последним. Известие о гибели жениха Надя получила в последний год войны. Накануне победы. Была убита известием. Но горе — горем, а дело — делом. Близился конец войны, но раненые-то в госпиталь прибывали. Не скажешь им — «не могу оперировать, у меня жениха убили». Вот так и держалась.
Раненый один, пожилой, очень уж в тяжелом состоянии был. Зная, видимо, что умирает, попросил молодого врача христом-богом — заехать после победы к нему в родное село Подбужье, рассказать Филипповне о последних его днях. Жаль ее, жену Филипповну, одна остается на свете — сына-то их еще в начале войны убили.
Обещала Надя, просто не могла умирающему отказать в последней просьбе. И когда кончилась война и ей, сироте, пришлось думать после демобилизации, куда же ехать, она решила — сначала исполню долг, а там видно будет. Так оказалась Надежда Ланина в Подбужье. Филипповна, вдова солдата, узнав, что «девоньке» дальше двигаться некуда, обрадовалась. Выделила ей комнату, сказала: «Живи, пока не устроишь судьбу». В Подбужье оказалась большая больница, стала там Надежда Сергеевна работать хирургом, а вскоре ее сделали заведующей отделением.
Все вроде бы постепенно обустраивалось. Энергичная деятельная Ланина стала известным человеком не только в Подбужье, но и в районе. Годы послевоенные — тяжелые. Но энтузиазма людям было не занимать. Кипела жизнь вокруг Ланиной, и она кипела в этой жизни, не стояла в стороне. Но полного счастья жизни не ощущала ее душа, жаждавшая не только беззаветного служения людям, но и пусть крохотной, а своей, личной радости. Хотела душа заботиться не только обо всем человечестве, но и об одном, двух, трех — своих, личных человечках. Детей она хотела, детей жаждала.
Зимними долгими ночами каких только картин не рисовало ей пылкое воображение, каких решений не принимала деятельная ее натура. Надо выходить за вдовца с детьми, заменить малышам мать — заканчивалась одна бессонная ночь. Нет, нет, если и брать детей, так только сирот, из детдома, — решала она в следующую бессонницу. А третьей одинокой ночью обнимала она горестно подушку и давилась слезами, и требовала ответа, неизвестно от кого, вопрошая — за что же мне это, чем я хуже других, семейных, многодетных, счастливых?
Мудрая женщина Филипповна — все видела, все понимала. Но помочь-то как? Сосватать ведь некого — все при деле, по району и женатых-то по пальцам сосчитать можно. Смотрела она на свою жиличку, смотрела да и бухнула однажды за ужином:
— А ты роди, Надёна. Роди!
Надежда Сергеевна, растерянно уставившись на хозяйку, прошептала:
— Да как это, без мужа-то?!
Филипповна вздохнула:
— Ну что ж, что без мужа. Пригляди какого, чтоб поздоровше… и роди. Лет тебе уже немало, а то и опоздаешь. А женщине опаздывать нельзя — женщине дитя надобно.
Отмахнулась Надежда Сергеевна от простодушного совета Филипповны, как от чего-то несерьезного, но дело свое этот совет сделал — воображение Ланиной заработало с новой силой. И хозяйка поняла, что слова ее упали, точно зерна в жаждавшую почву. Не оставляла она в покое жиличку.
— Ты, Надёна, баба крепкая, выходишь. Я буду помогать. Когда увидишь впервые улыбку своего дитя — вот тогда только и поймешь, что вроде бы не жила прежде.
— Да стыдно ведь, Филипповна, — в сладком ужасе восклицала Ланина. — Что люди скажут? Развратница?!
— Эк, нашла развратницу! — спокойно возражала хозяйка. — Развратница, она рожать не будет. Ей веселую жизнь подавай.
— Филипповна, — приходила уже почти в отчаянье Ланина, — да ведь не от святого же духа рожать!
— Конечно, не от святого, — соглашалась та. — Найди мужика солидного, самостоятельного. Такого, чтобы не обидел.
Найди мужика! Господи, думала Надежда Сергеевна, звучит-то как кошмарно. Ну а где же любовь, или хотя бы какие-то теплые чувства? Где, наконец, гордость женская? Но как бы ни кружили, ни трепали ее сомнения, одна мысль заглушала все ухищрения доброй морали — надо родить ребенка. Ребенок — вот счастье!
Вольно или невольно, стала она обдумывать, как осуществить эту идею. Свыклась с ней постепенно, и уже не казалась она ей такой дикой и недостижимой. Ловила себя на том, что на мужчин теперь смотрит только с этой точки зрения — сможет ли он быть отцом ее ребенка. «Пусть будет какой поздоровше», — советовала Филипповна. Но Ланина отклоняла такой уж совсем прозаический вариант. Ей хотелось, чтобы отец ее будущего сына или дочери был хорошим человеком прежде всего.
Как-то так само собой получилось, что выделился в ее сознании из всех мужчин, с которыми приходилось общаться, Михаил Семенович Сомкин, директор школы. Оба они были общественниками, встречались по самым разными делам. Не так уж и часто, но встречались. Сомкин производил впечатление мужчины спокойного, умного. В глазах его всегда светилось участие и желание помочь. Он-то скоро и завладел воображением Надежды Сергеевны.
Однажды пригласили Ланину на актив в Бояновичи. Вопрос шел о подготовке к 30-летию Октябрьской революции. Проводил актив Сомкин в школе после занятий. Ланина до начала актива заглянула в кабинет директора, увидела, что он один, и решилась:
— Михаил Семенович, я к вам по личному делу.
Сомкин радостно пошел к ней навстречу.
— Рад вас видеть, Надежда Сергеевна! Но разговор придется часа на полтора отложить. Пора начинать актив. — И он увлек ее за собой в класс, где собрались активисты сельского Совета.
Ланина плохо слушала, о чем говорилось на совещании. Щеки ее пылали, а мысли возвращались к одному и тому же — что и как сказать Михаилу Семеновичу. Что и как? На войне она имела дело только с мужчинами и знала, как подойти к каждому из них. Разные были это мужчины — и безумно отчаянные, и просто честно выполнявшие свой долг, и, что греха таить, трусливые тоже. Но для нее они были только ранеными, только страдающими, и для каждого в ее сердце находилось милосердие. Но только милосердие. Никогда и ни с кем не допускала она вольности или просто кокетства. Жестокая изнанка войны приучила ее быть сдержанной в чувствах. Эта сдержанность путами висела на ней теперь. Не могла она кокетничать, строить глазки, щебетать «завлекательный» вздор. Она могла выражать свои чувства только прямо, только честно и просто, не прибегая ни к каким женским уловкам.